В апартаменто Захарыча и Мокросова стоял густой запах домашней кухни и женщины. Это Галина в белом переднике с кружевами на выдающейся груди - прямо гимназистка румяная, от «канея» чуть пьяная, - кудесила на кухне. Каждое движение ее ладно скроенного крепкого тела на не менее крепких волосатых подстановках, гармонично сочетающихся с выразительными, призывно улыбающимися ягодицами, было полно милой грации азартной дивы.
- Хороша
чертовка! - перехватив взгляд Симонова на его «предмет», причмокнул широким
лягушачьим ртом Аксентьев, словно проглотив вкусную мошку. - Женился бы,
ей-богу! Но народ и партия не поймут - они ведь едины. Да и силы уже не те -
она малым довольствоваться не сможет. А у меня жидкости для воспроизводства
строителей коммунизма осталось чуть-чуть на донышке. Вот столько!
Просвет между большим и
указательным пальцами Захарыча составлял не более пяти миллиметров.
- Да,
породистый экземпляр, подзадорил Симонов проштрафившегося партийного вожака. -
Во всех проекциях хороша: вид спереди, вид сзади и сбоку.
- А в
разрезе тем более, - поддержал Захарыч. - Но честно признаюсь: не легко мне
парой приходится: на палубу вышел - сознанья уж нет... А у тебя, говорят, негритянка.
Симонов сразу понял, от кого
к местному парторгу поступила информация, и помрачнел: на хрена Вовик треплется
о том, что они должны знать только вдвоем?
- Что, Голосков доложил? Вот
сука!
- Да не он -
Барбарина. Она уже раза три к нему приезжала, у нас была, с Галей знакома,
тобой восхищалась и твоей подругой. Тоже бы женился?
- Уже
женился. Правда, живем в гражданском браке. Нелегально, конечно. Сосед по
квартире грозится заложить. Зампарторга и майор кагэбэ по совместительству.
- Не бойся, если сразу не
настучал - его же обвинят в запоздалом стукчестве.
- А что остальных нет -
Мокросова, Климухина, Якушева? Втроем будем?
Они седели за столом и
потихоньку цедили ром с лимоном, поданный Галей. Вид в распахнутую дверь на
балкон был великолепный: в просветах между деревьями пылала вобравшая в себя
солнечный свет и тепло бухта, и было жаль, что в тело забралось неведомо откуда
явившаяся простуда или зараза - ангина, грипп?
- Да не
беспокойся, сейчас явятся. На заводе были, в цехах. Пришли оттуда черные, как
черти, - отмываются на пляже. Воды снова нет, дадут часов в десять вечера.
- А Мокросов?
- У себя в
комнате заперся. Я с ним не разговариваю. Климухин и Якушев тем более - не
могут ему простить, что выступил против продления еще на год старому матросу и
узнику Норлага. Работает старик нормально, ну иногда пляшет - кого это колышет?
Кубинцы его любят: «Ленья, Ленья, муй ходедор!..» А мне надоело: скорей бы
отсюда. Мы с Галкой в одно время уезжаем. В Союзе еще погужуемся - на Юг махнем,
в Сочи или в Крым. А оттуда – и в дальний путь, на долгие года. Разбежимся по
своим домам - она к своему жидяре, я - к своей мегере.
Жену Захарыча Симонов знал
мельком - забегал как-то в их большую квартиру, «сталинку», на берегу Енисея.
Ирина Семеновна, жена его, Симонову показалась приветливой и приятной внешне
женщиной. Накрыла стол, поставила графинчик с водкой, настоянной на таежных травах.
Ругала школьные порядки - она была учительницей физики или математики, или того
и другого вместе.
У них был и сын - слишком
молодой для их возраста, - и сарафанное радио информировало общественность, что
Аксентьевы взяли его из роддома еще сосунком. Поменяли квартиру в другой район
города, места работы тоже сменили, дабы сохранить тайну происхождения Лешки и
свою неспособность к детопроизводству.
Шестнадцатилетний парень и
впрямь не походил ни на мать, ни на отца. Был выше их на голову, широкий в
плечах, голубоглазый. Настоящий ариец с нордическим характером. Он вертел ими,
как хотел, - уже выпивал и без спроса угонял из гаража машину отца. В школе тоже
не знали, что с парнем делать, - никого не признавал, мать, прежде всего, и уже
имел приводы в милицию...
Не даром Ирина Семеновна, по
словам самого Захарыча, требовала его скорейшего возвращения в родные пенаты:
Лешка совсем от рук отбился и может угодить в детскую колонию. А оттуда торная
дорога в более светлое будущее: в тюрьму, лагерь...
И в этом контексте выходило,
что не случайно, еще в Союзе, бывало, за выпивкой на его бревенчатой даче с
банькой по белому в сосновом бору, рядом с городом, Захарыч вдруг заводил разговор
на тему врожденной преступности. Еще, мол, в матке в черепе эмбриона
завязываются предпосылки его похода по криминальным лабиринтам, унаследованные
от папочки-бандита или мамани-воровки.
Появились Климухин и Якушев,
и «маевочка» пошла по обычному сценарию. Галина скинула с себя гимназический
фартучек и стала еще прекрасней. Глубокий вырез нарядного платья из цветного
полупрозрачного шелка высвечивал на всеобщее обозрение часть основания двух
великолепных загорелых холмов, начинающихся едва ли не от ключиц. Стыдливые
мужские взоры невольно обращались к этой достопримечательности Галиного туалета.
Участие в ужине принял и
Мокросов, выведенный Симоновым чуть ли не силком из его комнаты, заваленной
дохлыми препарированными морепродуктами - разнообразными по величине и
окраске раковинами, черепахами,
лангустами, шар-рыбами, морскими звездами.
На несколько минут за столом
воцарилась траурная тишина, но после
третьего тоста за любовь, выпитого мужчинами стоя, а Галей до дна, напряжение спало,
и даже Мокросов обрел дар речи, произнеся нечто невнятное, понятное ему одному.
Стол ломился от явст: Галя
приготовила фаршированные печенью и яйцами блинчики, куриные котлеты с
косточкой – «по-киевски», свиной бигус, оладьи. И все это великолепие дополняли
консервы всех видов: печень трески, латышские шпроты, югославская ветчина.
Захарыч со словами – «ну, хрен с вами, так и быть!» - извлек откуда-то баночку
с красной икрой, и Галя мгновенно смастерила бутерброды, по виду и качеству
превосходившие своих собратьев из буфета для иностранцев в аэропорту «Шереметьево».
Как и в Союзе, попросили
Леню Климухина в сотый раз поведать о лендлизовских морских приключениях, когда
он плавал в Тихом океане с американцами.
Из всего многообразия - или однообразия? - событий Лене врезались в память
металлические рундуки американских «сейлос». Их крышки с внутренней стороны
были обклеены цветными вырезками из журнала «Плей-бой» с красотками в чем-то, а
то и без. И еще как Леня на одной из стоянок у берега Камчатки в упор застрелил
из американского «винтаря» забредшего на палубу лихтера по каким-то делам
бурого медведя.
Американский часовой при
виде незваного гостя парализовало, можно сказать, мигом подхватил инфекцию -
заболел медвежьей болезнью: короче, в штаны наложил. А Леня этого делать не
стал - предпочел вырвать у американца ствол и уложил своего соотечественника,
явившегося на корабль с дипломатической или таможенной миссией, на месте.
Бедного мишку американцы съели с не меньшим удовольствием, чем некогда гавайцы
полакомились мясом капитана Джеймса Кука.
- И за это
тебе, Леня, медаль Ушакова повесили? За злодейское убийство советского медведя?
- с наигранным возмущением напустился на него Захарыч. - Из-за тебя они теперь
в Красную книгу занесены!
- Ну а чо
мне делать-то было? - всерьез стал оправдываться мореплаватель. - Он уже на
задние лапы встал - на нас пошел. Вот так! - Леня привстал, широко раскрыл рот,
набитый стальными зубами, и изобразил медведя во всей его грозной первобытной
красе.
- Так он же
поздороваться с вами хотел за руку, по-человечески: «Хеллоу, гуд монинг!»... А
ты его, русского мужика, укокошил. А наших потенциальных врагов спас.
Леня
беспомощно оглядывал честную компанию, искал поддержки. Чувства юмора у него
было не больше, чем у его невинной жертвы.
Еще
несколько лет назад, на пятидесятилетии Климухина, Симонов прочел свою балладу
о том, как советский моряк спас от гибели экипаж американского судна, поразив
медведя в самое дорогое, что есть у мужчины. Застолье поаплодировало поэту, а
Леня задумчиво сказал: «А ведь вы знаете, товарищи, и со мной такое же было»...
Ну, это был
полный отпад! Смех не прекращался на протяжении всей юбилейной фиесты. А Леня
любовно гладил страницы баллады и оглядывал присутствующих пьяными счастливыми
глазами с высоты своего признанного народом величия. Потом осторожно положил
листки с балладой на комод, разгладил их, прижал палехской шкатулкой и сказал:
«Когда трезвый стану - почитаю. А пока я мало что понял»...
Ужин подходил к концу, хотя
стол был полон едой и бутылками. Бархатная тьма тропической ночи мягко
заполняла необъятное пространство над землей, океаном и саму квартиру - свет не
зажигали как можно дольше, чтобы здешняя беда - москиты не превратила вечер в
очередное кровопролитие в сопровождении российского мата.
Когда разговор на какое-то
мгновение стихал, с пляжа доносился шелест волн и голоса молодых «чикос» и «чикас»,
чем-то похожие на крики чаек. А говорили, как всегда, о красноярских новостях,
почерпнутых из писем, - их то не было, то вдруг привозили пачками на каждого.
Ругали местные порядки и зажравшееся руководство в Москве и Гаване.
И незаметно, не смущаясь
присутствия Гали, вскользь коснулись сексуальной проблемы: почему
коммунистическая мораль стала аналогом дремучего ханжества? Гораздо проще жить
по законам естественного существования: хочется ему, хочется ей - и пусть они
разрешают в индивидуальном порядке, без вмешательства «треугольников», каким
путем идти.
- Дать или
не дать - это мой личный вопрос, - подвела Галя черту под партийной дискуссией
на самую животрепещущую тему текущего момента.
И в это время дверь в
апартаменто с треском распахнулась, и темные контуры молчаливых людей друг за
другом проскользнули в комнату. Дверь захлопнулась, и вспыхнул свет - его
включил Володя Голосков, слегка всклокоченный, изрядно пьяный и окруженный
прекрасной плеядой наяд или нимф кубинского происхождения - Кариной, Барбариной
и Марией.
«Восторгам не было предела, толпа от радости ревела» - так, кажется, описал поэт Иван Барков в одной из своих фривольных поэм несколько иную ситуацию середины XVIII века.