Часть III El Infierno Rojo. ПЕРИОД АДАПТАЦИИ

Глава 7. Из Гаваны над Гуантанамо – в Infierno Rojo

 

Первым слушателем беглого рассказа о ночных злоключениях советско-кубинской пары был, конечно, Петрушко. Однако слушателем он был неблагодарным и заявил, что он в эти игры больше не играет, — от них одни расходы. И предложил Симонову дело посерьезней. Он подал ему мятую бумажку с каракулями. «Камарера» (горничная), которая убиралась в его комнате, просила продать ей camisas, pantalones, zapatos (рубашки, брюки, туфли) и прочую ерунду за хорошие башли — за хреновенькую рубашку десять песо, а за советские джинсы можно содрать и все тридцать. В «Фоксе» эта советская пародия на американские изделия стоила всего восемь песо.

— Здесь - на черном рынке - хоть черта купить и продать можно. Если хочешь - и твое толкну. Камарера, конечно, эти тряпки на перепродажу у нас скупает. У них ведь не только еду, но и барахло по карточкам распределяют. Как у нас в войну и после войны. А потом я камарерку оттарабаню. Если согласится, конечно. Ниче мулатка, только тощая. А я пышечек люблю, чтобы было за что подержаться. Бабенка молодая - и всегда под боком. Не надо, как кобелю, по всей Гаване шастать и на помойках швориться.

Толя захохотал от удовольствия, что снова уел бывшего начальника. Симонов отдал штангисту на реализацию кое-что из  барахла, и вскоре Петрушко принес ему приличную сумму – она с лихвой компенсировала непредвиденные вчерашние расходы.

— А как насчет «оттарабанить»?

— Ни в какую. Своих же жухает! За перепихнин с клиентом — по манде мешалкой попрут с работы. Я все же в ванной прижал ее к себе сиськами, а другой ладонью - за жопу. Видно тоже голодная: аж затряслась вся, как от электричества, блин. Слышно, как там у нее кастрюлька под подолом махом закипела, и крышка на пару запрыгала! Но очко от страха играет громче. Три «Кармена» предлагал, косынку — ни хрена не сработало! Купить все это дерьмо за «псы» — всегда пожалуйста. А за перепихнин - не моги! Крепко их Федя перевоспитал. На все места замки навешал. Я ей косынку задарма еле всучил — не хотела брать.

— Придется, Толик, и тебе идти на помойку, — отыгрался Симонов. — Впрочем, какая разница: я на помойке, а ты в сортире!

— Еще раз так пошутишь, начальник, — голову тебе поверну на сто восемьдесят градусов и скажу, что так и было, — вздув свои штангистские бицепсы, пригрозил Толик, но сразу же пригорюнился. — А с другой стороны, люди на помойках питаются, когда нужда припрет. Но я-то свой все же не на помойке нашел...

В тот же день в ГКЭСе Симонову сказали, что в три часа ночи за ним и еще одним спецом из Рыбинска, Владимиром Голосковым, к гостинице придет автобус с переводчиком, и их отвезут в аэропорт. Оттуда рано утром уходит самолет в Моа. А для Толи из-за какой-то конторской путаницы не нашлось свободной вакансии, и его предупредили о возможном скором возвращении домой. Петрушко рвал и метал и материл весь свет. А особенно безмозглую советскую бюрократию.

Вечером - на проводинах Симонова и Голоскова, устроенных в занюханном номере Петрушко, - он злостно нарушил спортивный режим, приняв на грудь не менее литра рома. На полуслове оборвав содержательную беседу о стоимости кубинок и других товаров, сибирский богатырь рухнул на кровать и с недосказанным матом на толстых губах заснул богатырским сном.

С Голосковым Симонов познакомился еще в Москве, потом летели в одном самолете через Рабат в Гавану. Рабат их рейс из-за ночного тумана не принял. Сели в Алжире глубокой ночью, где их часа четыре не выпускали из самолета. Даже подгоняли компрессор для нагнетания воздуха в салон, чтобы пассажиры, обливавшиеся потом, не задохнулись.

Вместо завтрака стюардессы выдали по двум бананам и чашечке газировки, пояснив, что пополнение продуктов на борт этого лайнера по контракту должно было произведено в Рабате.

В аэропорт Алжира выпустили всего на час только утром, когда совсем рассвело. Симонова удивила мягкая прохлада, белесое небо без единого облачка и то, что он своими глазами увидел на горизонте зеленые холмы Африки. Не о них ли писал Хемингуэй?..

Но еще большее удивление он испытал, когда у входа в здание порта встретил знакомого мужчину, одетого в помятую голубую рубашку с коротким рукавом. Симонов извинился и попросил его напомнить, где они встречались. Мужик выпустил струю сигаретного дыма и сухо сказал, что он - киноактер Кузнецов. В Алжире он один. А сейчас, тоже в гордом одиночестве, должен лететь в какой-то другой африканский город.

Для Симонова, объехавшего почти весь Союз по командировкам, казалось непостижимым, что в его стране обитали люди, обладавшие правом в одиночку мотаться по другим странам. Он достал из заднего кармана брюк записную книжку и попросил Кузнецова подарить автограф, зачем-то соврав, что он любимый артист его жены.

А сейчас Симонов летел с Голосковым до Сантьяго-де- Куба из гаванского аэропорта имени Хосе Марти в четырехмоторном ИЛ-18. Мемориальная табличка перед его носом убеждала, что он не какой-то хрен собачий, а особа, парящая в историческом лайнере. На нем несколько лет назад «команданте-эн-хефе и пример секретарио дель партидо комуниста компаньеро Фидель Кастро Рус» совершил исторический полет в страны Латинской Америки.

- А лайба-то старая, Саш, вот-вот должна нае... Короче, скрыться навсегда в сторону моря, — констатировал Голосков, выслушав перевод надписи.

В те времена это была стандартная формулировка в официальных сообщениях компетентных советских органов о сбитых самолетах вероятного противника, злостно нарушивших границу воздушного пространства СССР и не выполнивших требование советских летчиков о посадке на нашем аэродроме. И потому понесших заслуженную кару за прорыв священной железобетонной девственности рубежей социалистической Родины.

Вино и ром в самолете не подавали, зато завтрак оказался прекрасным. А кофе настолько крепким и душистым, что, казалось, самолет удерживался в воздухе на его парах. После того, как Голосков извлек из своей сумки начатую бутылку «Гаваны клуба» и они выпили за продолжение контактов на новом месте, жизнь приобрела радужные краски, и сердце открылось для любви и готовности идти на подвиги.

 

***

 

В Сантьяго их пересадили в совсем уж допотопный воздушный корабль того же конструктора с двумя движками. Это был ИЛ-14, копия американского «Дугласа» времен Второй мировой войны. В полете его качало, кидало в воздушные ямы и трясло, как страдающего болезнью Паркинсона. В целом полет из столицы в Моа протяженностью около тысячи километров с посадками в Сантьяго и Ольгине занял больше четырех нудных душных часов. Дольше, чем перелет от Красноярска до Москвы. А это три с половиной тысячи не пыльной дороги над Азией и Европой.

Вскоре после взлета из Сантьяго к ним подбежала тоненькая стюардесса с волосами, туго накрученными на картонную трубку из-под туалетной бумаги, — тогда это было модно на Кубе — и стала тыкать указательным пальцем в залитое солнцем стекло иллюминатора: «!Guantanomo!, !Guantanomo!..»

Симонов и Голосков попеременно смотрели в иллюминатор, вглядываясь в едва видимую в голубой, насыщенной солнечным светом дымке полоску городской застройки на берегу океана. Водный простор бесконечным синим пологом расстилался к обозначенному белой мглой горизонту. Никакой грозной американской военно-морской базы они, конечно, не увидели. Но холодком реальности противостояния двух систем в салон воздушного извозчика пахнуло. Словно судьба вдруг наяву устроила им встречу с привидением.

Ром посодействовал более открытому диалогу, и Голосков, высокий тридцатичетырехлетний синеглазый, с кудрявой, как у Блока, светло-русой головой конструктор из Рыбинска, поведал Симонову, что в Гаване он тоже гусарил. Из неведомого источника он усвоил только одно испанское слово — aleman (немец).

С целью сокрытия своего советского происхождения именно «алеманом» по имени Курт он рекомендовался некой кубинке в раскаленном солнцем автобусе. Алеманы кубинке, судя по ее дальнейшему поведению, нравились, и она, вступив с иностранцем в оживленную глухонемую, основанную на мимике и жестах беседу, сошла с ним невдалеке от отеля «Sent Johns». Голосков попросил кубинку - девушку, если верить его описанию, приятную во всех отношениях, - подождать «русиш алемана» на углу, пока он сбегает в свой номер.

Там он по-военному сноровисто, кроме джентльменского набора — рома и закуски, — утрамбовал в спортивную сумку казенные покрывало и полотенце и вернулся к зарубежной подруге в полной боевой готовности. Ближе к вечеру они приехали на пески огромного и пустынного в это время года пляжа в столичном районе Alamar.

Кубинцы в марте, когда вода в море всего-то двадцать три градуса, а воздух нагрет градусов на двадцать пять, не купаются. Зато «алеман» и кубинка здесь, вдали от шума городского, под вздохи и плеск океана, провели чудесную, полную романтики и зажигательных игр на песке, «египетскую» ночь.

Рассказ Симонова о его мытарствах в обществе Долорес привел Голоскова в телячий восторг, и он выразил запоздалое сожаление, что их родственные души не нашли друг друга раньше. Тут же, на борту небесного судна, они заключили тайное соглашение о тесном сотрудничестве и бескорыстной помощи в поиске и привлечении к совместной деятельности кубинских девочек.

Уверенность в успехе придавал приобретенный ими в Гаване первоначальный опыт и изрядный потенциал сексуальной озабоченности. Это, как они полагали, спасет их от губительной тоски по березкам над тихой речкой и по женам, ожидающим у окна с горшком герани возвращения мужей, оттянувших за три моря не малый срок ради обладания тачкой типа «Жигули» или даже «Волга».

 

Глава 8. Пожалуйте в Infierno Rojo, компаньерос!

Однако на смену надеждам заговорщиков на быструю реализацию их планов пришло горькое разочарование. При заходе на посадку они увидели под собой небольшой городок на берегу океана, дополненный дымяще-парящим врагом всего живого — никелевым комбинатом. Именно таким Симонов представлял его по рассказам поработавших  на нем московских и питерских специалистов, когда оформлял выезд на Кубу в «Зарубежметалле» и расспрашивал парней, только что вернувшихся оттуда.

Никелевый завод построили  американцы с целью выкачивания природных богатств Кубы империалистами, как Симонова и других товарищей просветили в ЦК КПСС. Но коварным планам охотников за чужим добром не дано было сбыться. Завод запустили эксплуатацию в пятьдесят девятом году - перед самой победой революции, остановившей его преступную деятельность по грабежу кубинского народа.

Из иллюминатора самолета, идущего на посадку, город и завод были видны, как на ладони. Завод находился километрах в двух от жилой застройки. Холмистый бурый - напоминающий марсианский - пейзаж вокруг гиганта кубинской индустрии украшала голубая поверхность просторного пруда - он примыкал к заводу со стороны ТЭЦ. Этот энергообъект Симонов отметил опытным глазом специалиста, побывавшего на многих заводах цветной металлургии Союза, по трубам и двум окутанным белесым паром пирамидам градирни. Пруд походил на кусок неба, упавшего на грубое тело суши.

На противоположном, -  по отношению к заводу - высоком берегу пруда, в буйных зарослях тропической зелени прятался поселок из панельных одноэтажных и четырехэтажных домов с плоскими крышами. Своей незамысловатой архитектурой четырехэтажки точно повторяли родные до боли хрущевки. Сразу за поселком - в распадке между холмами - зеленела пальмовая роща, а дальше - в глубь острова - простирались изумрудные горы.

Старая часть городка отделялась от заводского поселка длинной полосой аэродрома и широким лугом с двумя странными, похожими на открытые плавательные бассейны, озерами строго прямоугольной формы. Черные убогие строения городка напоминали невольничьи бараки и хижины из иллюстраций в старой книжке про дядю Тома и его жилище. И только неоглядная синяя гладь океана, вплотную подступавшего к городу, радовала глаз своим беспечным покоем.

— М-да, — мрачно оценив результаты воздушной разведки и явно потеряв боевой настрой, промычал Симонов, — тут оперативным простором не пахнет. Предстоит изнурительная позиционная кампания. Все простреливается насквозь. Если уж в двухмиллионной Гаване девочки боялись с нами общаться, то здесь никакие парфюмерные изделия и прочие «регалы» не сработают.

— Не бзди горохом, Шурик! — беззаботно усмехнулся белозубой улыбкой его светлокудрый спутник. — Прорвемся! Помнишь фильм «Сорок первый»? Мужик на необитаемом островке бабу нашел. А тут их на нас хватит. Только осмотреться надо недельку-другую – и хоть жопой лопай. В кровь морковь! – вот лозунг мой и солнца.

И все же если бы А.К. Симонов был Г.А. Печориным, угодившим служить не на Кавказ в Тамань, а на Кубу в Моа, то он бы наверняка после более близкого знакомства со своим новым местом обитания записал в свой секретный дневник: «Моа — самый скверный городишко из всех приморских городов Кубы. Не даром он носит второе неофициальное название — Infierno Rojo, что в переводе с языка аборигенов означает «Красный Ад».

Господа, чьего терпения хватило прочитать хотя бы первую часть знаменитой поэмы Данте Алигьери, несомненно, нашли бы большое сходство с описанной поэтом преисподней. Особенно в части наличия в атмосфере сероводорода, углекислого газа, паров и брызг серной кислоты, пыли и зловонья расплавленной серы. Последнюю, как вскоре узнает Симонов, непрерывно, в любое время года, доставляли из подземных кладовых Союза в трюмах сорокатысячетонных сухогрузах из Ленинграда и Одессы. Всего-то семнадцать суток хода сквозь штормовую Атлантику.

Серу сваливали в громадные конусообразные груды на территории грузового порта. Они дымились мелкой золотистой пылью и отливали на солнце ядовитым зловещим сиянием. Здесь же серу плавили в специальных печах, и этот расплав качали по трубам, обогреваемых паром, километров за пять на никелевый завод на производство серной кислоты, необходимой для обогащения никель-кобальтовых руд. Ими, на свое несчастье, оказалась богатой эта прекрасная страна.

А красным этот ад назвали из-за ржавого цвета почвы, состоящей наполовину из богатой железной руды. Сухими комьями этой земли, как позднее от кубинцев услыхал Симонов, повстанцы против испанского владычества в семидесятых годах 19-го века стреляли в потомков Колумба из пушек. Во время дождя эта, казалось, монолитная порода быстро превращалась в липкую тяжелую несмываемую грязь, вызывающую в душе чувство безысходного отчаяния.

Однако даже ад страшен только в описании, а окажешься в нем — и как будто, так и надо. И запах сероводорода кажется таким же родным и знакомым, как аромат скошенной травы или свежего борща. Да и, вообще-то, все эти экологические перипетии ожидали впереди и переживались без какого-то драматизма в виду их схожести с нашей советской действительностью.

Например, атмосфера вокруг красноярских заводов по производству цветных металлов и алюминия дарили людскому обонянию и всему организму не самые приятные ароматы и пышный букет самых разных болезней, сокращающих земное пребывание не меньше, чем на треть от предписанного Богом.

 

***

 

В КАТе — так называлась кубинская контора по расселению и бытовому обслуживанию иностранных специалистов — Симонов и Голосков попросили, чтобы им подыскали общую квартиру. Jefe (начальник) КАТа компаньеро Матео, очень важный с виду сеньор, одетый в белую на выпуск рубаху и весьма похожий на тугощекого раджу из индийского фильма, пошел им навстречу. А его потрясающая по лицу и формам секретарша с улыбкой и манерами, дарящими суровым мужским сердцам большие надежды на будущее, выполнила все необходимые формальности. У нее и имя было музыкально-оперное — Иоланта.

Она выдала им под роспись со склада, находившегося в соседней с «офисиной» комнате, ватные матрасы, шерстяные одеяла и постельное белье. И когда они следовали за ней в соседний дом в свои апартаменты, глядя на ее полуголую, покрытую нежным персиковым загаром женственную спину и плотно обтянутое зеленым ситцем вызывающе выпуклое место между тонкой талией и сильными бедрами фантастически длинных ног, их мысли и чувства не отличались особой оригинальностью. Но зато зарождалась вера в свет в конце тоннеля. Мол, и на Марсе могут яблони цвести.

— На чужой каравай рот не разевай, — предупредил их молодой насмешливый и худой, как узник Бухенвальда, переводчик Сергей Лянка, встретивший их в аэропорту на «уазике». — Муж Иоланту привозит на работу, навещает в обед и сопровождает с работы. Увидите — испугаетесь: амбал под два метра!

Симонов по-хорошему позавидовал Сергею: по-испански он чесал, как на родном русском. Правда, потом оказалось, что родной у него — молдавский. Из той же, романской, группы языков. При владении тремя языками ему было проще слыть первым толмачом среди вроде бы равных по оплате переводчиков.

«Апартаменто» находилось на втором этаже. Оно состояло из четырех комнат. С лестничной клетки вход был непосредственно в гостиную, довольно обширную комнату, меблированную голым прямоугольным столом, четырьмя стульями и черно-белым телевизором в левом углу. Три двери из гостиной вели в спальни, снабженные узкими одинаковыми кушетками, большими тумбочками и встроенными шкафами. Кухня с газовой плитой и примитивными шкафчиками и тумбочками примыкала к гостиной справа.

Дверь в тесную кабину санузла с унитазом и душем была тоже из гостиной. Горячего водоснабжения не предусматривалось, так что предстояло длительное закаливание. Имелось два балкона: на маленький открывалась дверь из кухни, а на большой - из гостиной. С него наблюдалась широкая панорама с видом на аэропорт и старый город за ним; слева — дальние лесистые горы, а справа — Атлантический океан, прорезанный на большом удалении от берега белой нитью бурунов на коралловых рифах.

Иоланта изящными плавными движениями достойной кисти Рафаэля руки указала на двери спален. В них на узких кушетках предстояло влачить холостяцкое существование Симонову и Голоскову. Лянка небрежно переводил ее певучую речь, и они удалился вслед за Иолантой.

Одну комнату, самую большую, с видом на океан и лучше других продуваемую, уже оккупировал какой-то Иван Сапега. Он появился после полудня на обед в белой пластмассовой каске, бордовой рубахе из толстой материи, голубых брюках и грубых ботинках. Оказалось, это местная роба, выдаваемая на заводе. Ивану было под полсотни, и выглядел он не ахти как: малогабаритный, остроносенький, тонкогубый, личико исполосовано следами глубоко пережитых эмоций. Глаза круглые и быстрые, как у птицы, обеспокоенной вечным поиском пропитания.

Но мужик оказался ничего, особенно вечером за праздничным ужином, приготовленном вновь прибывшими в честь новоселья. Рассказал о местной жизни: в основном о вопросах отоварки продуктами и барахлом, кое-что о работе, о нравах, о плохо работающей почте.

— А как насчет баб? — забросил, как бы между прочим, самый актуальный вопрос текущего момента Голосков, выжимая в высокий стакан с ромом сок из маленького - с лесное яблочко - лимона.

Потомок запорожских казаков Иван Сапега прибыл из города Запорожье и уже похвастался своим славным происхождением от обладателей оселедцев и висячих усов. Прежде чем ответить на прямой вопрос Вовика, Иван печально задумался, глядя в открытую балконную дверь - в усеянное крупными, как якутские алмазы, звездами небо высокое западного полушарья голубой планеты.

— Баб красивых дюже много. Хоть Днепрогэс ими пруди, — сказал он после затяжной паузы, мастерски увязав между собой совершенно несопоставимые по своей значимости объекты. — Но пришлось вспомнить молодость и перейти на самообслуживание. Мне, вообще-то, никак не можно с ихними красотками даже улыбаться: выбрали чертяки замом партийного секретаря всей группы советских специалистов.

Симонов и Голосков переглянулись с одинаково вытянутыми физиями. Но Голосков, как самый молодой и менее политически натыканный, пошел в своих изысках дальше:

— И значит ты, старый хрен, после каждого бюро тихо сам с собою левою рукою проводишь политинформации?

Несмотря на наступившую ночь, открытую балконную дверь и жалюзи на окнах, они обливались потом, хоть и сидели в одних трусах. Раскаленные солнцем за день бетонные стены теперь щедро дарили тепло пришельцам из России снаружи, а ром бокарди поддавал жару изнутри. Ощущение полноты жизни дополняли москиты и хекены, а проще — комары и мошка в тропическом исполнении. Может быть, от непривычки к их хоботам и яду на теле вздувались красные пузыри, а потом возникал зуд. Под его бодрящим влиянием хотелось сбацать африкано-кубинскую румбу.

— А куда денешься, когда разденешься? — меланхолично ответил старый партиец вопросом на вопрос. — Знали, куда едем. Не на случку — на работу. А природа есть природа. Месяц себя перемогнете, другой, и рука сама дорогу сыщет.

— Как любил повторять Маркс, ничто человеческое коммунистам не чуждо, — поддержал Ивана Симонов. — И не на такие жертвы приходилось идти ради общего дела.

— А если мы сюда баб приведем, ты нас, Иван, не заложишь? — не вдаваясь в теоретические дебаты, с грубой прямотой прагматика и с нервной напористостью спросил Голосков.

Измученный идеологией и не престижной ручной работой худой, но жилистый запорожец зыркнул на холеный мускулистый торс рыбинского баболюба, словно прикидывая свой потенциал противостоять оскорбительному наезду. И без особого энтузиазма снял с себя неприличные подозрения:

— Шо вы, хлопцы? За кого вы меня принимаете? Я со своей мамой в селе оккупацию германскую пережил. Полицаев и предателей с детства презираю. Да вы в эту хату хоть чертяку заманите! Только по-тихому, конечно. А то на меня за не принципиальность всех собак навешают и бытовое разложение пришьют. А так, можа, и мне яку-нияку поставите. Только не дюже черную. Как представлю, что целовать такую кралю надо, у меня аж дух занимается.

Столь решительное заявление Ивана о полной лояльности, подкрепленное слезой о пережитом во вражеском тылу, Симонова и Голоскова успокоило и даже породило надежду на партийное прикрытие планируемых, пока чисто гипотетически, операций по установлению контактов с местными носительницами того, чего им катастрофически не хватало. Успех задуманного теперь целиком зависел от собственной инициативы.

 

Глава 9. Секс, производство, политика – единство противоположностей

Работа у Симонова пошла легко. Две недели ему дали на адаптацию и написание плана работы на весь контрактный срок. Пункты плана они высасывали из пальца вместе с приставленным к нему куратором с кубинской стороны Андресом Эрнандесом, которого все кубинцы называли просто «Чино» - китаец.

Этот быстрый и говорливый, вечно изображавший необычайную занятость малый внешне полностью соответствовал своему прозвищу, хотя из китайских слов знал разве что «Мао Цзэдун». Он шумно врывался в «офисину» — длинный узкий зал, в котором за двумя рядами столов сидели семеро советских и трое кубинских специалистов, и начинал долгий беспорядочный разговор с Симоновым на испанско-английском языке.

Три года назад он окончил университет в Сантьяго. Почти все учебники там, кроме марксизма- ленинизма, были на английском. И он, как и все кубинские инженеры из местных вузов, несмотря на ужасное произношение и полное игнорирование грамматики, мог через пень-колоду «спикать на инглише».

От надежды на его содействие в установлении полезных знакомств с кубинками сразу же пришлось отказаться: Андрес после университета отрабатывал в Моа не лимитированный законом срок, и выходные проводил у родителей со своей novia, невестой, в Сантьяго — летал туда на самолете или ездил на автобусе.

Внезапно надежным проводником в реализации задуманного оказался скромный тихоня и примерный семьянин Луис Ариель, прикрепленный к Симонову в качестве стажера для изучения советских норм и стандартов по проектированию систем автоматизации. У него был неплохой английский, приобретенный им в Гаванском универе, а теперь он его совершенствовал на трехлетних вечерних курсах с пышным названием: «Academia nocturna de las lenguas estranjeras» .

То, что у нас  называется семестром, у кубинцев приравнивалось курсу. Луис учился на последнем, шестом, курсе. Выпускной вечер планировался вскоре после встречи нового года. А пока он душевно предложил «компаньеро Саче» посетить занятие их группы. С руководством академии предстоящий визит он уже согласовал.

— Е-мое, — возликовал, прежде всего, Голосков, — начинаются дни золотые! Ну, бляха, не подведи, Шурик! Всю не всю академию, но кое-кого мы оттуда отоварим! Не забудь только о друге, когда масть пойдет.

Внедрение в академию чем-то походило на намерение провести диверсию. После пары недель прибытия из Гаваны в них накопилось достаточно взрывчатки для осуществления крупномасштабного теракта. Но пока что их терроризировали разнообразные сны на заданную природой тему. А вид кубинок, умеющих подчеркнуть свою неповторимую индивидуальность одеждой, прической, макияжем, улыбкой, походкой, голосом будил в душе и божество, и вдохновение и жажду любви. А в реальности приходилось оставаться в позе басенной лисы, задравшей морду к виноградной кисти.

В тропиках сутки справедливо поделены пополам: в шесть утра светает, в шесть вечера стремительно наступает чернильная тьма. А несколькими минутами позднее Симонов с балкона наблюдал, как по усеянному яркими звездами небу из-за гор выплывает желтым мутноватым шаром луна. И взору открывалась фантастическая картина экваториальной ночи с воздетыми к небу черными ладонями пальм, фосфорическим неживым блеском океана вдали и жутковатыми криками ночных птиц в банановых и манговых кущах.

С трудом верилось, что где-то там, по другую сторону глобуса, трещат сибирские морозы, метут метели, люди стоят в очереди за водкой, хлебом и вареной колбасой и сушат валенки и портянки на загнетке. А здесь спасу нет от жары, пота, москитов и кукарач. И от ночных выбросов заводских газов, когда весь городок просыпается, как в окопах Первой мировой войны, и утыкается лицом в подушку, чтобы от души покашлять и на собственном опыте убедиться в опасности технического прогресса для человеческой цивилизации.

 

***

 

В один из таких прекрасных вечеров в гости к Симонову зашли маленький и по-девичьи скромный Луис Ариель и его приятель, могучий и красивый негр Хилтон с густым, как у Поля Робсона, басом. В Хилтоне сразу чувствовалась широкая натура и желание блеснуть хорошим английским. Это ему, впрочем, было сделать не трудно: он, как сказал Луис, родился на Ямайке, и английский был с детства его родным языком.

Потом, еще до революции, он какими-то неисповедимыми путями очутился на Кубе. Здесь, в Моа, имел свою бильярдную и мог позволить себе выкуривать в день по три дорогих сигары. Клиентура состояла из богатых мистеров и сеньоров, и его маленький бизнес процветал.

Но после первого января пятьдесят девятого года бильярдные, казино и другие игорные заведения, наравне с бардаками, вскоре были прихлопнуты революционными декретами.

И Хилтону пришлось из мелкого буржуа, умеренно потреблявшего виски и посасывавшего отечественные толстые, как бревно, сигары, переквалифицироваться в каменщика и маляра и полюбить мастерок, шпатель, радоваться наличию под рукой кирпича и цементного раствора. А отдыхать после трудового дня в alberge — рабочем общежитии, получать паек по «либретам» и «тархетам», то есть карточкам, и выплачивать половину своей сташестидесятипесовой sueldo оставленным им по неизвестной причине жене и детям.

Последнее обстоятельство вызвало у Симонова особую симпатию к Хилтону как к товарищу по несчастью: он был алиментщиком с многолетним стажем. Алименты они и в тропиках, и в Сибири, пусть и с разницей в процентах взимания, тоже алименты. А потому не было ничего удивительного, что два мужика, прошедшие идентичные, по сути, жизненные коллизии, быстро поняли друг друга после обмена информацией за стаканами с ромом и нарезанной наспех ветчиной.

Луис застенчиво молчал, от рома отказался. И только робко соорудил себе крохотный «бокадильо» (бутерброд) с «хамоном» — ветчиной. Деликатесом, доступным, согласно рассказанному Хилтоном полушепотом анекдоту, разве что членам цека кубинской компартии.

— Ну, без «языка» не возвращайся, — отдал последнее напутствие Голосков, кода Симонов в сопровождении двух кубинских компаньерос тронулся на поиск трудного счастья в ночную академию.

— Ладно, со щитом или на щите, — заверил Симонов. — Не рассчитывай, конечно, что я тебе сегодня же телку на привязи приведу.

 

***

 

От заводского поселка Роло Монтеррей до старой части города, где находилась академия, добрались на автобусе, под завязку забитом потными крикливыми черными, белыми и промежуточных расцветок людьми. Потом бежали по узким улочкам, застроенным старыми черными хижинами, покрытыми растрепанными сухими листьями пальм. Наконец оказались на утрамбованной ногами большой, похоже, спортивной площадке, освещенной прожектором, установленном на низком длинном дощатом бараке с множеством распахнутых дверей и открытыми жабрами жалюзи на окнах. Барак гудел голосами людей, как пчелиный улей.

Here we are, at the Acadamy! - Вот мы и в академии! — пробасил Хилтон.

Симонов удивился бы меньше, если в этот момент очутился в военной академии имени Фрунзе. Или даже в американской Вест-Поинтской. Школа в захудалой сибирской деревне выглядела бы дворцом по сравнению с этой «академиа ноктурна». Она занимала длинный дощатый барак с открытыми освещенными дверями и ощерившимися жабрами жалюзи.

Но ни в какой другой академии Симонова бы не встретили с такой помпой и радушием. Когда по настоянию Хилтона и Луиса он первым вошел в освещенную единственной лампочкой аудиторию академии, человек десять слушателей по-военному вскочили на ноги. А очень бодрая темнокожая женщина с впалыми щеками и фанатично горящими глазами приветствовала его длинной тирадой на странно звучавшем английском. Высказалась в том духе, что, мол, слушатели академии ноктурно почитают за великую честь принять у себя советского «компаньеро Алехандро».

На классной доске мелом крупными буквами красовалось сердечное приветствие на английском ему, компаньеро Алехандро. Слушатели восторженно аплодировали.

А Симонов в процессе приема не без горечи отметил, что в группе была только одна крохотулька, похожая больше на поджаренного на солнце подростка. И не без стыда за свои грешные намерения подумал, что, наверно, так же искренно и восторженно встречали только О. Бендера васюкинские шахматисты в «Шахклубе четырех коней».

Симонов галантно поцеловал костлявую кисть чернокожей «професоры» (а на испанском даже рядовой учитель именуется profesоrом с одним «с» или еще - maestro) и произнес на английском несколько ответных слов благодарности. Оказалось, что он был первым иностранным посетителем этого учебного заведения.

В дневное время академия превращалась в прозаическую начальную школу – escuela primaria. Об этом можно было легко догадаться по вырезанным острыми инструментами настольным изображениям имен и примитивных людей и животных.

Из слушателя Симонова тут же превратили в лектора. Он до первого звонка вешал кубинским компаньерос лапшу на уши о счастливой жизни в стране развитого социализма. А после перерыва и перекура во дворе академии отвечал на многие вопросы «эстудиантов», внимавших ему с неподдельным интересом.

Однако он разочарованно признавал свой просчет: главная цель его визита будет явно не выполнена. Представленный ему контингент, начиная с «професоры», явно не соответствовал его и Вовика стратегическому плану. «Вернусь без «языка», блин», — думал он на русском, представляя в уме кислую и даже презрительную мину на лице приятеля.

А на английском языке плел басни о материальном и духовном богатстве советских людей и их любви к народу острова Свободы. Не даром у себя на родине он изредка получал на пару пузырей или заначку за лекции по путевкам в трудовые коллективы от Всесоюзного общества «Знание». Правда, его лекции на русском языке посвящались не мудрой внутренней и международной политике КПСС и советского правительства, а проблемам научно-технической революции – бионике, робототехнике, автоматизации и компьютеризации.

Политинформации он проводил в начале рабочего дня по понедельникам перед коллективом руководимого им отдела, используя скучную жвачку из международных обозрений, прочитанных в воскресных номерах «Правды» и «Известий», или услышанных по радио и телевидению.

 

***

 

Надежда на удачу пришла, как и многое в существовании живых существ, совершенно внезапно. Словно манна небесная, да простит Симонова Господь. В самом конце занятия в класс ворвалась толстая девица с длинными черными прямыми волосами, наполовину закрывавшими ее лицо, и радостно закричала, как на базаре, на чисто русском языке:

— Здравствуйте! Меня зовут Барбарина. А вас?

— Александр, - невольно вскочив на ноги, отозвался Симонов. – А проще — Саша.

— Будем знакомы. Я учительница русского языка.

Кокетливо склонив голову и глядя ему в глаза с призывной улыбкой, Барбарина протянула руку. Симонов, задержав ее мягкую ладонь в своей тоже не мозолистой длани немного дольше положенного по этикету, с нежностью подумал: пусть эта «професора» будет преподавать испанский Вове Голоскову. А Вовик станет совершенствовать ее русский. Прекрасный тандем. Смущали несколько габариты Барбарины и эстетические запросы его компаньона. Но тут капризничать не приходится.

Вся группа, включая професору английского Беатрис, с почтительными улыбками слушали, как знатоки русского обменивались короткими фразами на тему, что делает советский компаньеро на никелевом заводе и здесь, в стенах академии ноктурно.

 

Глава 10. Она явилась и зажгла…

И вдруг, как еще давно и совсем по другому поводу произнес Николай Васильевич Гоголь, «остановился пораженный Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба?»

Этот отрывок из поэмы Симонов рассказывал наизусть госкомиссии на экзамене на аттестат зрелости с четверть века назад, а сейчас он возник в мозгу как словесное описание живой реальности. В темном проеме двери появилась высокая молодая негритянка, одетая во все белое, плотно облегающее ее гибкое стройное тело, - в блузку без рукавов и брюки из тонкой материи. Она застыла на пороге в естественной картинной позе, слегка облокотившись голым черным плечиком о косяк и притронувшись длинным тонким пальчиком к полным губам - словно призывала всех к молчанию.

Good evening, — произнесла певучим неземным голосом эта черная молния, на месте поразившая чужеземца. И не будь он годами тренированным нештатным лектором Всесоюзного общества «Знание», навсегда бы потерял дар речи.

- Познакомьтесь, — хитро улыбнувшись, сказала Барбарина, — это моя подруга Каридад. Она преподает английский язык второму курсу.

Девушка величаво подала ему руку, он сжал ее и во все глаза глядел на это сотворенное природой чудо и думал, что за сорок два года своей жизни краше создания он не видел.

Ее не большая голова, гордо посаженная на длинную и нежную шею, походила на черную розу. Другого сравнения в его затуманенную видением голову не пришло. А белизна открытых в неизъяснимо доброй улыбке зубов призывала к целомудренному поцелую.

Неотразимой показалась небесная голубизна белков ее глаз. Она со спокойным любопытством и предписанным природой кокетством смотрела ему прямо в лицо.

Он назвал свое имя, обменялся с девушкой несколькими вежливыми фразами на английском — и все! Мимолетное видение произнесло прощальное «good-bye» и пропало за порогом в тропической ночи.

Вернувшись в Роло Монтеррей в свою квартиру и описывая Голоскову свои впечатления, он наделил возбудившую его испорченное воображение девушку такими эпитетами, что Вовик недоуменно спросил: «Что ты с ней собираешься делать — любоваться или брать на каргалык?». Это замечание было отвратней знаменитой чеховской фразы об «осетрине с душком». Но столь прямой постановкой вопроса его суровый друг перевел разговор в практическую плоскость. И, в общем-то, зрил в корень.

Иван уже храпел в своей конуре после очередного партийного активидада — политико-организационной сходки руководителей местных и советских коммунистов. Они проводились с завидной регулярностью и сопровождались обильными возлияниями и обжираловкой за казенный счет то нашей, то кубинской стороны — в зависимости оттого, кто являлся инициатором тусовки. По утрам Иван донимал своих сожителей похмельным раскаянием и скулежкой, что с политической деятельностью на алкогольной основе надо завязывать. А то в Запорожье можно вернуться запойным алкашом. Однако к полуночи являлся снова на рогах и «спивал» одну и ту же песенную фразу: «Рэве да стогне Днипр широкий...» «Орешь, как осел, — ворчал Голосков. — Скоро в своих ссаках попьяне утонешь — не в Днепре».

- Что толковище разводить? — сказал Голосков. — Послезавтра вместе идем в твою академию — ты к англичанам, я — к русским. А там посмотрим, какой интернационал получится.

 

Глава 11. Первое свидание. И первое партийное предупреждение

С этого момента инициатива сама собой перешла на сторону Голоскова.

На следующее занятие в академии он снарядил джентльменский портфель, заполненный, как он сказал, «материалами съезда»: бутылка рома, два флакона духов, банка тушенки, сыр, конфеты, полбатона хлеба и нож. Вовик, как и просила Барбарина, побывал на ее уроке. Она перевела его рассказ любителям русского языка о великом Советском Союзе и индустриальном городе Рыбинске. Оттуда компаньеро Голосков прибыл в Моа с самыми благородными целями.

Студентам Вовик очень понравился, хотя некоторые его двусмысленные шуточки Барбарина не могла понять и переводила их через пень-колоду.

По окончании занятий во дворе академии в свете прожектора, лукаво напоминавшем о крейсере «Аврора», Голосков открытым текстом в присутствии окруживших их слушателей академии, уверенный, что все равно его никто, кроме Симонова, не понимает, сообщил, что их главная миссия на мази. Преподавательский состав – так он закодировал дуэт Карина-Барбарина - будет ждать советских товарищей в Роло у кинотеатра.

В скрипевшем всеми своими ревматическими суставами автобусе бывший игорный воротила Хилтон намекнул Симонову, что было бы очень кстати зайти к нему «para tomar por un trago» — хряпнуть по глоточку. По ласковому взгляду Луиса было легко угадать, что и он не прочь промочить свою garganta, глотку, после трепа на языке проклятых янки, заколебавших кубинцев своим эмбарго. Симонов спросил Вовика, как быть.

- Да пошли они на хутор к бабушке со своими потребностями! Не хватало, чтобы мы из-за них девок упустили,— сказал Голосков, дружелюбно пошлепав Хилтона по тренированному кием и носилками плечу. — Переведи, что у Ивана балдеют моряки с нашего корабля, который серу на завод припер. Пусть зайдут в субботу после работы.

Симонов и Голосков вышли из душегубного «гуагуа» — автобуса, вблизи «сине» — кинотеатра, построенного, как и весь жилой поселок, американцами из панелей в качестве объекта соцкультбыта раньше, чем начали строить завод.

У этих хамоватых гринго не все, как у нас. Кубинцы рассказывали легенды, что пятнадцать лет назад, во время строительства, в Моа наехало до пятисот «американос», и на каждого из них приходилось по несколько проституток, припорхнувших сюда со всей Кубы. Из Штатов американос привезли только одного врача узкой специальности - венеролога.

Местных мужиков-кубинцев, обладавших красивыми женами, вскоре после наплыва наглых gringos охватила паника. Они своих красоток стали прятать или отправлять под надзор родителей в другие города или деревни. Иначе любой подбалдевший янки среди бела дня мог схватить полюбившуюся ему кубинку за задницу, пошелестеть у нее под носом баксами — и это действовало эффективней любого наркотика. Она покорно шла вслед за повелителем в его комфортабельное логово с кондиционером и холодильником, забитым дринкингами и сникерсами.

Так, по крайней мере, Симонову рассказывали сами кубинцы, якобы видевшие это безобразие своими глазами.

Дома, кондиционеры, холодильники и жены теперь служили кубинцам. Только холодильники были пустыми в ожидании отмены карточек и беспрерывно обещаемого Фиделем изобилия на основе индустриализации, модернизации, культуризации и других новаций. Так, вместо провалившейся в СССР хрущевской кукуризации, Федя предлагал провести сояизацию Кубы. И сам популярно рассказывал в СМИ, как много в сое белков и что она гораздо полезнее мяса. Но это в светлом будущем.

А пока кубинцам полагалось по карточкам по сто граммов мясопродуктов в неделю на душу. Полагалось, но далеко не всегда обеспечивалось. Вот если бы Los Estados Unidos — США — сняли свое эмбарго, то было бы вдоволь и мяса, и сои...

Было уже поздно. Душная темнота, пропитанная чудным ароматом cероводорода, прихлопнула городок. У кинотеатра, где обычно клубился народ, пусто. «Комерсиаль» — единственный на весь город магазин, в котором с утра до закрытия клокочет очередь за отоваркой по «либретам» продуктами и одеждой, уснул со слабо светящимися изнутри окнами.

Открытый прошлой осенью ко дню Октябрьской революции в России рядом с комерсиалем пивной ларек тоже закрыт по уважительной причине. Как всегда, из Ольгина с пивзавода, с год назад построенного чехами, снова не пришла цистерна. А если и поступила cerveza — пиво, - то сорвалась поставка льда. А любое теплое пиво в тропиках, по-испански говоря, mierda. Что, если честно сказать по-русски, на испанском означает «говно».

Вместо цистерн с пивом и рефрижераторов со льдом по улице через каждые пять-семь минут снуют полицейские джипы с открытым верхом. Парни в зеленой форме с усталым безразличием смотрят на двух торчащих на остановке советиков. В городе ходят слухи, что скоро сюда пожалует сам Фидель со свитой. Поэтому в Моа согнана полиция со всей провинции, чтобы предотвратить шалости презренных «гусанос».

— Ну, Шурик, ты мне и гаубицу удружил типа «Барбарина». Это же современный вариант «Толстой Берты», — выдал рекламацию Голосков. — Калибр двести двадцать, не меньше. А я в армии больше, чем из сотки, не стрелял. Что мне с ней делать-то? У меня такого снаряда не выросло.

— Ложись на вытяжку, шарики вшивай! Дурачок, тебе идеальный вариант судьба подарила. Никакого языкового барьера. Чувиха ниже тебя ростом, молодая, веселая, кровь с молоком. И предки у нее наверняка были местными индейцами. Она и внешне, и по темпераменту — настоящая скво.

— Ну и бери ее себе! А я за негритянку примусь.

— Это, как ни крути, все равно им решать. Действуй!

— А ты не обидишься? Негритянка эта, блин, закачаешься!

— Нет, конечно. Но и я за собой оставляю право на инициативу.

Симонов почему-то был уверен, что Голосков, несмотря на свое превосходство в молодости, росте и русым кудрям, проиграет. Женщины любят ушами, и Вова для Каридад был не больше, чем глухонемым. Чуркой с глазами. А в случае поражения Симонов про себя дал зарок: лучше ни с кем!.. Самолюбия у Симонова хватило бы на двоих.

Подошел автобус, и из него первой с приветственными криками на русском выскочила Барбарина. Каридад двигалась плавно, как будто опасалась разбить невидимый сосуд, покачивающийся у нее на голове, перевязанной узкой красной лентой.

— Куда пойдем? — сразу взялся за дело Голосков, — Давайте к вам. У нас ром есть, подарки для вас.

— К нам нельзя, Володя, — охладила его пыл Барбарина. — Мы живем в женском общежитии. Туда мужчинам быть невозможно. Нас потом могут вот так.

И Барбарина слегка поддала Вовику своим круглым, как полуведерный половник, коленом в пах.

— Ты чо, опупела? — притворно возмутился Голосков, прикрывая ладонями самое дорогое место. — Ты мне яичницу всмятку сделаешь!

— Как, как? — Барбарина явно хотела запомнить эти перлы великого и могучего, но из Вовика был плохой педагог.

Для закваски Голосков предложил жестом переместится с остановки ближе к пивному ларьку. Перед ним, на небольшой площадке под деревьями, в землю были врыты высокие металлические столики. Он оперативно открыл портфель с «материалами съезда» и, вытащив зубами пробку из бутылки, предложил тяпнуть «по паре булек» рома. После этого вступления не пришлось зря палить время: девушки без долгих уговоров согласились пойти к советикам на квартиру.

Симонов открыл дверь ключом. Иван Сапега почему-то оказался сегодня трезвей обычного. Увидев кубинок, зампартсек поначалу онемел и застыл посреди гостиной в одних полосатых семейных трусах до колен, нелепо растопырив жилистые руки и часто моргая круглыми глазами. По дряблой поверхности его живота пробегала нервная зыбь, и дергающаяся луковка пупка на нем напоминала поплавок. Жидкие прядки мокрых волос прилипли ко лбу, и по щекам скользили блестящие капли, словно Иван, не ведая о том, тихо плакал.

- Вот тебе, Иван, подругу нашли. Готовься — товар с бесплатной поставкой прямо на дом, — серьезно сказал Голосков. — Точи струмент.

— Да шо ты, Володя? Я ж тогда тольки пошутковал трохи. Зараз вот душ холодный принял, спать пойду. Да и без шаровар как-то перед девчатами неудобно.

— Чо ты, Иван, своим концом крутишь? Скажи по-большевистски прямо, что обосрался!

Иван этот критический выпад оставил без ответа. Не поздоровавшись и не простившись с дамами, запорожец робко скрылся в своей опочивальне, превращенной им в подобие склепа. Даже при закрытой двери оттуда исходил запах тлена и формалина, щедро выделяемый чучелами морской черепахи, лангуста, летучих рыб, головы барракуды с разинутой зубастой пастью, выпотрошенных каракол, морских звезд, белых и розовых кораллов и прочих представителей погубленной Иваном океанской фауны и флоры. Его голубой мечтой было — поразить запорожскую общественность чучелом грудного крокодильчика, но крокодилы в этих местах на их счастье не водились.

Накоплением сувениров из злостно умерщвленной живности занимались все советики. Кубинцы  - пусть и с большим опозданием - спохватились, но ввели ограничения на ее вылов и вывоз превращенных в мумии останков. А отлов и экспорт живых попугаев, вообще, с недавних пор запретили.

Только отъезжающие в Союз советиков эти запреты в тупик не поставили. Они угощали говорливых птиц демидролом и спящими протаскивали через две таможни в картонных коробках из-под бутылок подарочного рома, армированных изнутри проволочной сеткой.

Ходили слухи, что некая сердобольная дамочка решила подкормить своего любимца в долгом полете и приоткрыла крышку проволочной камеры. Попугай, словно буревестник, вырвался на волю, гордо пореял по салону и, скрываясь от преследования, забился за обшивку. А там от скуки или отчаяния перекусил клювом, как пассатижами, очень важные провода.

В результате попугай-террорист наделал много беды. По одной версии самолет загорелся и с высоты одиннадцать тысяч метров упал в океан на такую же глубину. А по другой — просто загорелся, и пожар сумели потушить.

О таких мелочах, как катастрофы наших самых надежных в мире самолетов и кораблей, советские люди для их же блага не оповещались. А слухи о гибели кого-то или чего-то преподносились как империалистическая пропаганда вражеских спецслужб.

 — Вот казак красножопый! — почему-то зло прокомментировал позорный побег нераскаявшегося онаниста Голосков. — Всего боится, кроме спекуляции барахлом. Опять меня просил толкнуть его транзистор. Да ну его в жопу, ублюдка!

Голосков был сегодня дежурным по кухне. Симонов не успел устать от светской беседы с гостями то на русском, то на английском языках, как Вовик уже сгоношил на стол изысканный ужин. В центр застолья поставил, конечно, бутылку «Гаваны клуба». А на большой тарелке соорудил ассорти из консервированного языка, сыра, шпротов, нарезанных ломтиками лимонов и апельсинов. И перед каждой гостьей рядом с вилкой поставил по «регалу» — пирамидальному флакону легендарных духов «Кармен».

Барбарина сразу схватила свой флакон и стала нюхать. Каридад только слегка покосилась на подношение и продолжала курить сигарету, делая глубокие затяжки. Она выглядела грустной, усталой, и ее явно тяготила эта обстановка.

— Ну, что, подружки дней наших суровых, — приподняв стакан с ромом и профессионально беря быка за рога, молвил вместо тоста Голосков, — для начала разберемся: кто с кем планирует жить дальше?

Обычная в подобных ситуациях процедура Симонову в условиях заграницы показалась преждевременной и даже болезненной. Он взглядом пытался остановить приятеля. Надежда была на то, что Барбарина с первого захода не поймет вопроса.

Володя на яростный взгляд Симонова отреагировал недоуменным пожатием плеч: что, мол, ты? - первый раз замужем? И Симонов понял, что панически боится быть отвергнутым, и устремил на Каридад прощальный взгляд. А она ничего не понимала и растерянно смотрела в другую сторону - на подругу в ожидании перевода.

Но, судя по всему, кубинская сторона заранее выработала согласованное решение.

— Вы нравитесь мне, Володя, — произнесла Барбарина, как приговор, чокаясь стаканом со своим избранником. — А Карина сказала, что ей нравится очень Саша. А я тебе нравлюсь, Володя?

— Всю жизнь о такой мечтал! — не дрогнув, и с большой долей искренности воскликнул рыбинец. — На Кубу припорол, чтобы тебя надыбать, моя семипудовая крохатулька.

Симонов про себя по достоинству оценил душевное мужество напарника. Вовик с невозмутимым спокойствием перенес невосполнимую утрату. С ним можно идти в разведку.

— Лгать это не хорошо, — слегка толкнула его в плечо Барбарина. Но этого «слегка» хватило, чтобы Вовик едва не рухнул со стула на каменный пол.

— А если не врать, то вам век не засандалишь? — чудом восстановив равновесие, сказал он. — А если ты еще так же и подмахиваешь, то я отсюда точно вернусь калекой с переломом третьей ноги!

Голоскову сразу понравилось дразнить Барбарину словесными выкрутасами. А Симонов благодарил Бога, что професора русского языка не могла уловить и половины из его речи.

— Я ничего не понимаю, Бобик! — закричала Барбарина. — Почему он говорит о каких-то «засандали»? Сандалис по-испански - это ботинки. Я не знаю такие слова. Почему ты вернешься в Советский Союз сломанный, Бобик? Саша, переведи мне. Я преподаватель русского языка. Я хочу знать все новые слова и выражения.

В ней кипело профессиональное самолюбие, подогретое похвальной любознательностью иностранного знатока нюансов русской словесности.

— Не все сразу, Барбарина. У Володи трудно переводимая образная речь. Будешь с ним поближе — и он тебя научит многим хорошим словам и идиомам. Русскому фольклору. Языку, которым разговаривал Ленин.

?Que,que??De que estais hablando? - О чем вы болтаете? — нетерпеливо спрашивала Карина, перегнувшись к подруге через стол и дергая ее за руку.

- ?Tonterias! ?Tonterias! – Глупости! — подмигнув, успокоила ее Барбарина.

И быстро, явно не желая, чтобы Симонов уловил смысл, произнесла несколько фраз на своей тарабарщине.

— Ну, с этим кадром полный песец! — сказал Вовик. — В натуре, скучать не придется. Умудохает в доску.

Они выпили еще и еще раз, покурили, и Барбарине захотелось потанцевать. Пришлось включить телевизор — другой музыкальной аппаратуры не было. Голосков крепко облобызал свою невесту — она не сопротивлялась, — присел на корточки перед телевизором, пощелкал переключателем каналов и угодил на какую-то программу из Штатов — до Майами было рукой подать. На экране мелькали расплывчатые тени, но звук был сносный.

Стол с треском сдвинули к стене. Образовалась приличная площадка, и Симонов пригласил на первый танец Кари — так, по подсказке Барбарины, трансформировалось торжественное, как хорал, имя Каридад.

В беспокойной командировочной жизни у Симонова было не мало женщин разных возрастов и национальностей, разносортных по своим внешним и моральным качествам. Знакомился он легко и естественно, не прибегая к примитивным приемам вроде «извините, не скажете, сколько времени?» или «как лучше всего доехать до театра музкомедии?». Сближение двух разнополых особей он мягкими, но целенаправленными переговорами и действиями тоже сокращал до минимума. И большинству женщин, особенно замужним и бальзаковского возраста, это нравилось. Сроки адюльтеров в родном городе, а тем более по месту работы, он ограничивал пятью-семью встречами, и потом, без объяснения причин, исчезал в глубокой тени.

А потом, как подтверждал горький опыт, начиналось повторение пройденного - тягомотина, чем-то похожая на семейные будни. Или стандартный и неразрешимый вопрос подруги: что же дальше-то, все время будем вот так скрываться?..

То, что этими внезапными разрывами он наносил душевные травмы нежным существам, самозабвенно дарившим ему самые свежие и душистые цветы с тайной клумбы страсти, он оправдывал сухим тезисом: лучше, чем было, уже не будет ни ему, ни ей. И чем быстрее женщина избавится от него, тем лучше для нее и тех, кто с нею связан. На это тоже находилось самооправдание: он никогда не говорил с женщинами о высоких чувствах, ссылаясь на то, что слова все только портят или вынуждают лгать. И никогда не брал на себя долговых обязательств, предупреждая прямо или иносказательно, что свою дочь он ни за что не бросит.

И вот он, старый стервятник, держит в объятиях новую жертву, явно неопытную и стыдливую, приведенную сюда громогласной подругой, в которой чувствуется бывалость. Вовик уже крепко прижал ее к себе в танце и целует в губы. Она не сопротивляется, только хохочет, словно ей щекочут пятки.

Лицо Карины совсем близко — так, что он различает румянец сквозь черный атлас кожи. Верхние веки ее широко открытых глаз оттенены белым макияжем и подкрашенные розовой помадой по-детски пухлые губы маняще полуоткрыты. В его ладонь, лежащую на ее тонкой талии, перетекает жар ее молодого тела, издающего незнакомый аромат чистоты и нежности.

Позабытое чувство сентиментальности и боязни испортить его словом или движением, казалось, нейтрализовало его уверенность в себе, в точном знании того, что требовалось ему от женщины. Сейчас просто хотелось, чтобы эта странная печальная девушка была рядом, и он мог неотрывно глядеть на нее. «Разве знал я, циник и паяц, что любовь – великая боязнь?..» — пришло ему на ум. И тут же мысленно отмахнулся от конца фразы. Для такого, как он грешника, двери в храм любви навсегда закрыты.

Зато открылась дверь из резиденции Ивана, и он, словно сдерживая рыдания, возопил из мрака своего склепа:

— Я ж вас, хлопцы, предупреждал, чтобы тихо, а вы и мертвяка из могилы поднимите. Кончайте за ради Бога! Завтра ж на работу ехать трэба.

— А мы думали, ты на своей ручной дрезине уже далеко уехал, Иван, — удивился Голосков. — Давай к нам. Потанцуешь. Хоть рукой бабу помацаешь.

— Я вас предупредил! — ответил товарищ Сапега партийным рыком и прикрыл дверь с револьверным лаем.

Кубинки испуганными фламинго рванули от партнеров, присели на краешек стульев и тревожно поглядывали на дверь, за которой злобно потел слабонервный отпрыск запорожской вольницы. Саша вырубил телевизор и заклеймил Ивана убийственной фразой:

— Говорил, полицаев ненавидел, а сам что делаешь? Разрушаешь основы советско-кубинской дружбы, старый козел. Если у тебя машинка не фурычит, то мы нормальные мужики. Роль полицая ты уже сыграл, осталось сбегать в гестапо.

Это наглое заявление затаившийся в своем вонючем логове ханжа оставил без ответа. Симонов молча разливал ром по стаканам, и его воображение рисовало мрачные картины партийно-административных судилищ. У себя на родине он на этих мероприятиях участвовал в качестве судьи или народного заседателя. А здесь ему и Голоскову уготована участь морально разложившихся преступников.

- Да пошел он на пингу! — продемонстрировал Вовик прогресс в познании основ прекрасного кастильского наречья. — Воздушная тревога! Всем в укрытие! Забирайте стаканы, закусь — и разбежимся по своим хатам.

 

Глава 12. Наш уголок нам никогда не тесен

Голосков и Барбарина исчезли моментально. А Симонову пришлось потратить время, чтобы завлечь Карину в свой райский уголок, больше похожий на тюремную камеру декабристов в Петропавловской крепости. Только раза в два меньше по площади и несколько скромнее по меблировке: одна узкая кушетка, рассчитанная на возлежание полутораметровой особи в полный рост, и неизвестно на что пригодный низкий комод, чуть больше прикроватной солдатской тумбочки. Ни стола, ни единого стула или табуретки.

Он не хотел включать свет, чтобы не напугать девушку, но она сема нащупала выключатель и осветила его обитель. Больше всего ее напугали бурые пятна на дурно окрашенных прямо по бетону чем-то желтым стенах.

— Что это? — Кари смотрела на него с испугом. — Москиты?

Симонов неохотно объяснил, что в КАТе ему не досталось маскетеро — марлевого полога над ложем спящего. Поэтому часть ночи он проводит в неравных схватках с полчищами этой гнусной сволочи. Так что желтые стены обагрены его невинной кровью.

На английском, конечно, это звучало не столь красочно. Но действие возымело: Карина вдруг передернула нежно очерченными плечами и почти неощутимо провела узкой длинной ладонью по его щеке. Словно легкий бриз коснулся его кожи и души. И он мысленно поблагодарил москитов, живых и им убиенных, за испытанное благодаря насекомым блаженство от этого прикосновения.

Она сама выключила свет. Он, было, воспринял это как знак к переходу их отношений в качественно новое состояние и протянул руки, чтобы обнять ее. Но руки обхватили тоскливую пустоту.

Все ясно: она просто не хотела, чтобы свет привлек новое москитное подкрепление с мангры — низменного болотистого побережья, отделявшего поселок от океана. Туда по ночам ходили некоторые азартные советики с фонариками и пиками, сделанными из арматурной стали, поохотится на ranas de toro - бычьих лягушек, чудовищных по величине созданий. В их утробе вполне можно было обнаружить не одну Василису Прекрасную. Протяжный рев этих земноводных, натурально напоминавший призыв племенных производителей, иногда доносился из ночной тьмы как подтверждение существования иных цивилизаций.

Но теперь, в связи с ожидавшимся приездом Фиделя, «лягушатникам» промысел деликатеса вблизи аэродрома был настрого запрещен. По нарушителям могли открыть огонь без вежливого предупреждения.

Потом Симонов и Карина стояли рядом в темноте со стаканами рома в руке, слегка - и как бы непреднамеренно - касаясь друг друга. Они с наигранным вниманием глядели сквозь щели между планками жалюзи.

Отсюда было видно ярко освещенное прожекторами с двух мачт приземистое зданье аэропорта с антенной на крыше. Параллельно ему тянулась узкая посадочная полоса, устремленная во тьму к берегу океана. По ней беспрерывно носились навстречу друг другу два полицейских джипа с зажженными фарами и прожектором над ветровым стеклом, дабы не позволить коварным gusanos подложить свинью Фиделю накануне его прилета. При встрече джипов образовывался фантастический всплеск света, вой двигателей сливался в один тревожный звук, сами автомобили на мгновение исчезали из вида, но тут же обозначали свое присутствие полосами лучей от фар и прожекторов, устремленных в разные концы бетонки.

Симонов по давней армейской привычке, приобретенной им еще в пехотном училище, подумал с усмешкой, что у них с Кариной отличная огневая позиция для обстрела аэропорта. Их дом был построен на террасе, уродливо выкопанной стальными лемехами бульдозеров на склоне холма, но, конечно, не с этой целью.

- Я думаю, вы устали? — сказал Симонов, не совсем представляя, что делать дальше.

 Его немного удивляла собственная нерешительность. Он с юных лет был ярым противником насилия во взаимоотношениях со слабым полом. И, в то же время, инстинктом самца чуял, когда от него требовалась агрессия для преодоления врожденной или притворной женской стыдливости. А сейчас он чувствовал себя не в своей тарелке.

- Нет, мне грустно, и я хочу плакать, — сказала Карина.

И он услыхал, как она действительно заплакала. Он, было, обвинил в этом ром. Но пила она немного. И каждый раз прикрывала ладонью стакан, когда Вовик подносил к нему горлышко для добавки.

- В чем дело? — забеспокоился Симонов, отступив от нее на полшага. — Я вас обидел?

- Нет, нервы. У меня недавно умерла сестра. Месяц назад. Самая любимая из сестер. Мы с детства были с ней самыми близкими подругами.

— Сколько ей было лет?

— Двадцать два. Она была всего на три года старше меня.

Боже правый! Так ей всего девятнадцать! Благо, не совсем малолетка. Как тогда она стала преподавательницей в академии для взрослых? Когда успела закончить институт? Спрашивать об этих деталях было не кстати.

— Сестра тяжело болела?

— Нет, был просто аппендицит. Врачи в Сантьяго не смогли сразу поставить правильный диагноз. Операцию делали после того, как аппендицит уже лопнул. Перитонит, заражение крови. Увезли в Гавану, но уже было поздно — она умерла там. Я каждую ночь вижу ее во сне. Она зовет меня к себе — и я просыпаюсь и дрожу от страха. А днем не перестаю о ней думать. У меня плохо с нервами.

Она снова начала болезненно всхлипывать, делая очевидные усилия, чтобы не разрыдаться громко.

И словно передразнивая ее, на балконе этажом выше заскулил попугай, перенявший эту привычку у щенка из кубинского дома под горой. Иногда этот хулиган подражал полюбившемуся ему скрипу лебедки. Его хозяева, Люда и Валера Комаровы из Ленинграда, обещали открутить ему башку, если он не заговорит по-человечески. Угроза подействовала. Вскоре Рамон стал радостно выкрикивать мальчишеским голоском одно единственное слово: «?Puta! ?Puta!» - Путана.

Вызывать эскортуслуги попку научил кубинский пацан из соседнего дома. Потом узник просторной проволочной клетки, по-видимому, надеясь на освобождение, принялся выкрикивать лозунг: «?Viva Fidel!» - голосом Люды, с месяц на корточках твердившей перед его клеткой это пожелание долгих лет кубинскому руководителю.

Результат для четы Комаровых оказался обескураживающим и даже пугающим. На Рамона иногда находило красноречие, и он перемежал щенячий скулеж и скрежет лебедки возгласами, включающими все три выученных им слова, не заботясь о том, что за них мог запросто угодить в ревтребунал, а своих хозяев превратить для начала в свидетелей.

Плач Карины заставил Симонова почувствовать себя уличенным в самых постыдных замыслах и поблагодарил судьбу, что не полез дальше в грязь. Он отхлебнул из стакана рома и предложил девушке присесть. Кушетка печально заскрипела под их тяжестью.

Симонов достал из кармана брюк носовой платок и подал Карине. Глаза привыкли к темноте. Света от уличного фонаря, проникавшего через открытые жалюзи, вполне хватало, чтобы видеть профиль кубинки. Она промокнула глаза и вернула ему платок. Он подумал, что это первое свидание будет и последним. И предложил Карине закурить.

Они сидели в темноте и тихо разговаривали на странном коктейле, перемешивая английский с испанским. Карина работала в Моа первый год — по направлению после окончания в Сантьяго двухгодичных педагогических курсов. Или чего-то подобного советскому педтехникуму. В Сантьяго она родилась. Там живут сейчас ее отец и мать, оба пенсионеры. Своими семьями и домами живут в Сантьяго ее сестра и брат, драчун и любитель выпить. Еще одна сестра — soltera divorciada (разведенная холостячка) — живет с шестилетней дочкой в Гаване. А третья сестра умерла.

Карина опять заплакала, и Симонов обнял ее за плечи. Она словно ожидала этого момента и сразу доверчиво уткнулась лицом в его плечо. Он выдержал паузу и, повернув голову, губами отыскал ее губы — они были горячими, как раскаленные угли, и не мысль, а какой- то смутный инстинкт подсказал ему, что он навсегда пропал. Больше никого и никогда ему, кроме этой негритянки, не будет нужно.

Как будто подслушав его сентиментальный порыв, она отстранилась от него и спросила:

— А вы женаты? У вас есть дети?

— Конечно. Жена и дочь. Сейчас это не имеет никакого значения.

— Тогда мы оба не хорошие. Нам нельзя больше встречаться.

— Почему? — тупо спросил он, удивляясь тому, что она могла принять его за холостяка.

— Я полюблю вас, а вы уедете, и я вас никогда, никогда не увижу. А это хуже смерти. Я еще никого не любила. И я боюсь. Я не могу поверить, что я никогда не увижу сестру. А потом не увижу вас. Как я смогу потом жить?

У Симонова отнялся язык. «Разве знал я, циник и паяц, что любовь — великая боязнь?» Прежде эта фраза зацепилась в памяти как пример неудачной рифмы. А сейчас эта девочка открыла ему ее бездонность. Что сказать ей? Что нельзя жить ожиданием вечности? Что жизнь это миг между прошлым и будущим и что мгновение не остановить? Или отбросить к лешему все эти замусоленные банальности и плыть по теченью, как это происходит с ним?..

Не дождавшись ответа, Карина тихо засмеялась, нежно обвила его шею руками, и сама поцеловала в губы.

— Я шучу. Вы не бойтесь. Я пойду. Вы позовите Барбарину.

Симонов был подавлен и не знал что делать — то ли обнять девушку и не отпускать, то ли отречься от нее и идти дальше, словно ее никогда в его жизни не существовало. Только он хорошо знал себя: пока она близко, пока он в этом городишке, покоя ему не будет.

Он прошел до комнаты Голоскова через темную гостиную и тихо стукнул костяшками пальцев в дверь.

— Барбарина остается до утра, — отозвался Вовик. — Все нормально, Шурик. Калибр подходящий. Как мышиный глаз.

Симонов вернулся к Карине. Она отнеслась к поступку подруги спокойно, точно заранее знала, что так и будет. Симонов хотел проводить ее. Она отрицательно затрясла головой и наотрез отказалась: «Нас могут увидеть вместе…» Он попытался поцеловать ее на прощание, но она вытянула руки и не подпустила его к себе. Тогда он прикоснулся губами к ее вялой, словно потерявшей жизнь, кисти.

Потом он слышал приглушенный стук каблуков на лестнице, дождался, пока она выйдет из подъезда, и в щель жалюзи проследил, как она в ровном и холодном лунном свете своей плавной походкой прошла перед зданием и скрылась в непроглядной тени за углом, оставив ему на память пустоту.

Луна стояла высоко, заливая своим бесстрастным ровным светом гряду гор на горизонте слева, спящий городок, прикрытый пальмами, хлебными и манговыми деревьями, аэродром со снующими по бетонке «воронками» и парящую в лунной дымке, отливающую матовым стеклянным блеском загадочную гладь океана справа. Теплые волны предутреннего бриза несли с никелевого завода знакомые запахи тухлых яиц — ночной сероводородный подарок родному городу от цивилизации и индустриализации.

Запершило в горле. Володя и Барбарина уже кашляли. Симонов вернулся к себе, взял полотенце, намочил один его конец под краном на кухне, быстро разделся, лег на кушетку и спрятал лицо в прохладную сырость с одной мыслью — поскорей уснуть. Москиты радостно загудели в темноте в предвкушении приятной работы.

 

Глава 13. Владимир Голосков – гений техники и секса

 

С этой ночи Голосков выпрягся из двуколки и повел себя отъявленным эгоистом. Он наотрез отказался от идеи продолжить академическое образование. Необходимые практические результаты от него он уже поимел. А дальнейшее посещение занятий противоречит законам конспирации и несет в себе угрозу понижения потенции из-за чрезмерных перегрузок.

Здешнее начальство открыло для себя в Голоскове феноменальные способности расчетчика сложных металлических конструкций. А его чертежи отличались такой графикой, что кубинские инженеры приходили полюбоваться на творения скромного гения и восхищенно хлопали его по плечу и спине.

Голосков получал все новые и новые задания, и все они, как водится, были срочными. Его деятельности был придан статус межгосударственной значимости, поскольку недавно на «мине» — открытом карьере, где добывалась руда, — произошла крупная авария — сломалась у основания и обрушилась с пятиметровой высоты четырнадцатиметровая многотонная консоль в конце километрового транспортера. Она была изготовлена из советской профильной стали-3. Транспортер поставлял руду из карьера в дробильно-растворный цех, построенный на горе.

Отсюда, благодаря перепаду высот, пульпа самотеком поступала по гранитной гуммированной - полуметрового сечения - трубе на завод — в круглую, диаметром метров в пятьдесят, железобетонную емкость цеха сгущения. Здесь пульпа перемешивалась гигантскими механическими граблинами. А дальше доведенный до определенной кондиции раствор направлялся в технологический процесс обогащения руды.

 Из-за аварии на транспортере завод оставался без руды и едва не остановился. Тогда бы пришлось очень долго расхлебывать кашу по пуску завода, потерять уйму времени на настройку процесса хотя бы на прежнюю производительность. Не говоря о проектной. Уже двадцать лет советики бились, чтобы ее достигнуть, написали и защитили на этом диссертации многие корифеи отечественной технической мысли, а завод выдавал в лучшем случае семьдесят процентов того количества никель-кобальтового концентрата, которое вырабатывали на нем американцы.

Во избежание катастрофы руду стали подвозить в дробильно-растворный цех на сорокатонных самосвалах — наших родных «белазах», прекратив отгрузку концентрата в Союз - на уральский электролизный завод. А наш сухогруз надолго застрял в здешнем маленьком порту, неся невосполнимые убытки.

Руководитель группы советских проектировщиков - лысый, морщинистый и грубый, как кирзовый сапог, - ленинградец Смочков рвал и метал. Своим обликом и поведением он служил наглядным экземпляром, демонстрирующим, что далеко не всякий питерец обязательно должен являть собой образец интеллигентности.

Очутившись в экстремальной ситуации, Смочков, выпучив до упора и без того выпуклые темно-серые глаза, матерился, как биндюжник, в какой-то отчаянной надежде, что мат приведет в действие только ему известные потусторонние силы, способные водрузить консоль на прежнее место. И тогда он свой позор сумеет искупить. Ибо именно под его мудрым водительством проектировалась злосчастная консоль. Варили и монтировали ее кубинцы, но под нашим авторским технадзором.

Авторы и сварщики уже уехали, и Смочков автоматом превратился в крайнего. Накануне приезда кубинского главы и его министра металлургии на завод эта авария приобретала зловещую политическую окраску.

Из этого описания сложившейся ситуации легко понять, почему взоры руководства группы были прикованы к Владимиру Голоскову.

Для начала Вовик проверил расчет плюхнувшейся консоли, сделанный питерцами, и сказал на ушко Смочкову, что согласно всем канонам сопромата авария была ими грамотно подготовлена. В том смысле, что конструкция обломилась не сразу, а спустя какой-то срок под воздействием коррозии и переменных ветровых нагрузок. А может, из-за некачественной сварки. Ветра же здесь иногда шквалили с ураганной скоростью.

Смочков с горя мог бы вырвать себе волосы. Но на том месте, где они, возможно, некогда произрастали, давно красовался покрытый белесым пухом пустырь. К тому же мысль о списании всех бед на неблагоприятные метеорологические условия ему пришлась по душе: в конце концов, и в нашей стране многие беды партия и правительство сваливали на плохую погоду. Будь то неурожай или падение добычи тюменской нефти.

А дальше Вовик удивил Смочкова быстрым пересчетом консоли, дал предложения по реанимации упавшей предательницы. Ферму порезали автогеном на куски и сварганили новую, усиленную — по чертежам Вовика, за каких-то две надели превратившегося в героя межнационального масштаба.

Даже Иван Сапега сник в лучах этой славы и терпеливо переносил визиты Барбарины и Карины в их квартиру. Чтобы не возбуждать запорожца и не толкать его на необдуманные поступки, встречи проводили в спальне Симонова. Ужинали, выпивали, курили, болтали на смеси русского, английского и испанского. Иногда в накуренной, нестерпимо душной комнате поднимался гвалт, хохот, и тогда раздавался стук в дверь, и Иван испуганно упрашивал:

— Тише, пожалуйста. Я специально спускался на улицу — слышно каждое словечко лучше, чем в квартире. Особенно, как Барбарина с Вовиком матерятся.

— Подслушивать не хорошо, Иван! — отмахивался от «портайгеноссена» Вовик. — Лучше подь сюда — пляснем тебе для храбрости. А то бздишь горохом — дышать не чем. Ты бы лучше всем советикам запретил «Голос Америки» слушать, а то уедем отсюда диссидентами.

Это был удар ниже пояса. Партактивисты на политинформациях угрожали суровыми репрессиями, если наши не прекратят ставить свои приемники на волну «вражеского голоса». Но реально ничего ему противопоставить не могли. Полуторачасовые передачи из Союза на русском из Гаваны производились всего раз в неделю — в воскресный полдень, когда почти вся русская колония отплывала на барже на пляж крохотного необитаемого островка Кайо-Моа. А письма и газеты из родного Отечества, как правило, доставлялись с нарочными самолетом в лучшем случае раз в полмесяца.

Поэтому включенный на полную катушку «Голосок» несся изо всех окон советиков — большевистских и беспартийных. Благо его в этой части земного шара пока никто не глушил. Зато Симонов уже несколько раз пытался заглушить голос приятеля, чтобы тот не забивал голову «професоры» матом и похабщиной. Но у Вовика был свой взгляд на проблему:

— А от кого она тогда настоящему русскому научится? Мы с тобой что? - как по хрестоматии говорим? Зато послушай на заводе — уже все кубаши по-нашему матерятся, а наши — по-ихнему. А все детали и инструменты называют одним универсальным русским словом на букву «х». И трубогиб — «х..ня», и труба — «х..ня». Приятно слушать! А ей как учительнице тем паче надо все знать. Ты же вон записываешь их всякие «пинги», «коньо», «кохонес», «куло». А она, сам понимаешь, специалистка. Может, еще и в Союз поедет, а там мат на каждом шагу. А она — «но компрендо»?

Барбарина тоже не отнеслась к замечанию Симонова о тлетворном влиянии мата всерьез:

— А я, Саша, не чувствую плохие русские слова — мне они кажутся нормальными, Саша. Но не люблю, когда Вовик ругается на испанском языке,— это мне кажется не культурно. Поэтому прошу этого не говорить, когда мы вместе.

В испанском звук «в» больше похож на «б» и Симонова забавляло, что девушки называли Вовика «Бобиком». Сам Вовик уже не замечал этого и не обижался, когда Симонов иногда тоже обращался к нему, используя собачью кличку. Она, напротив, объединяла их как двух подпольщиков, заброшенных в тыл противника.

Уже на вторую неделю после знакомства Вовик приобщил Барбарину к современному песенному творчеству, и они, обнявшись, пели его вариант «Ландышей»:

 

- Мне сегодня преподнес

Милый хрен под самый нос

И сказал, что это ландыши.

А меня не проведешь —

Хрен на ландыш не похож:

Это просто совпадение.

 

А дальше шел еще более душещипательный и невоспроизводимый по российским законам на бумаге текст. Но и его скабрезности Барбарина «не чувствовала». А, напротив, пела с большим чувством. И это было странно — ни хрен, ни ландыши на Кубе не произрастают. Зато есть нос и чуткий милый.

Карина слушала дуэт с застывшей полуулыбкой и иногда наклонялась к уху Симонова и просила перевести. Он на английском молол ей чушь о прекрасных русских цветах и русских фруктах, которые влюбленный преподносит своей суженой. Они вместе слазили в словарь и узнали, что на испанском языке ландыши называются очень поэтично и печально: «слезы Соломона». Симонову «это совпадение» не показалось простым.

Симонов иногда думал, что ему долго будет сниться эта душная коморка. Здесь они вчетвером мило проводили вечера, как правило, при потушенном, дабы не привлекать внимания прохожих и москитов, свете за крохотным столиком. Вовик смастерил его из подручных материалов.

Барбарина и Вовик сидели на стульях, а Симонов и Карина — на его кушетке. Не спеша, пили ром из крохотных кофейных чашечек, закусывая апельсинами, бананами, приторной гуайавой или чем-то нашим — тушенкой, сыром, шпротами.

От соленой рыбы и особенно грибов в любом исполнении кубинцы шарахались, как от отравы. Кроме тех, кто работал или учился в Союзе и не раз бывал в гостях у советиков. Да и то, скорее всего, этих ребят мучила ностальгия по стране, где они оставили лет по пять-шесть своей бурной молодости и русских девушек-комсомолок. Они и водку предпочитали рому, отдавая дань своему советскому прошлому. А чья молодость в России - да еще в студенческой или рабочей общаге - обходится без грибов и водки?..

А кое-кто употреблял русское питье и солености просто из хвастливого молодечества перед своими соотечественниками, не испробовавшими прелестей советского образа жизни. И таким наглядным способом демонстрировал свою приверженность к приобретенным на чужбине ценностям.  

Глава 14. Любовные игры

Если Вовик преуспевал во всех областях заграничной жизни, то дни и ночи Симонова протекали в непрерывных мучениях. Каридад Пеньальвер Лескай оказалась неприступней крепости Монкада.

Она приходила ближе к полночи вместе с Барбариной. После дружеского ужина в спальне Симонова Вовик увлекал свою подругу в их «дормиторио», и она оставалась с ним до шести утра. А для Симонова и Карины начиналась непрерывная, изматывающая до предела духовные и физические силы обоих любовная игра.

Они гасили свет, садились на кушетку и какое-то время разговаривали, не касаясь друг друга. Потом Кари, как бы случайно, прижималась к нему плечом или быстро обнимала, целовала в щеку— и  отстранялась, словно боясь обжечься. В этом внезапном порыве было что-то детское, непосредственное, и сердце у него сжималось от нежности и жалости к этой девочке. Ведь она вплотную приблизилась к опасной западне: еще шаг-другой — и вся ее жизнь потечет по другому руслу. Сейчас многое зависит от него — оттолкнет он ее или продолжит плести свои сети и погубит-таки ее.

Этот выбор мучил его и днем, и ночью. И чувствовал и предвидел, что подвиг отца Сергия – отрубить себе палец или другой член - ему не повторить. От одного вида негритянки и нежного, чистого запаха нетронутого девичества у него порой, как в далеком юношестве, перехватывало дыхание. И менялся голос, как у хемингуэевского взрывника Джордана. Этот роман Симонов прочитал на английском и знал местами наизусть.

А Карина каждый раз, словно поддразнивая его, при прощании говорила, что больше не придет. Наступала следующая ночь, и она, как ни в чем ни бывало, являлась вместе с Барбариной, к очевидному неудовольствию Ивана Сапеги. А Симонов никогда не напоминал о ее угрозе.

Бывало, что они втроем возвращались после занятий в академии на такси прямо в его жилище.

Там их с нетерпением ожидал Вовик Голосков, уже изрядно поддатый. Его малиновая, голубоглазая, потная физиономия в ореоле светлых кудрей излучала детскую радость. Он мгновенно подавал на стол приготовленный им шикарный ужин. А кулинар он был не хуже царского.

И - на горе укрывшемуся в своем морге Ивану - начиналось веселое застолье. При этом Карина, несмотря на энергичные протесты Вовика и Симонова, перед тем, как сесть за стол, своей грациозной походкой направлялась к спальне партийного лидера и тихонько стучала в дверь. В приоткрытой темной щели немедленно возникала всклокоченная остроносая то ли злая, то ли испуганная образина.

И Кари нежным, как африканская флейта, голоском спрашивала: «Ибан, ты чито там делыич?» Демонстрировала почтенному собранию полученные от подруги знания. Вовик опережал Ивана с ответом: «Ибан дрочит».

Иван хлопал дверью, а Барбарина тут же кричала: «А что такое — «дрочит», Бобик?» Симонов серьезно пояснял: «Это значит — хочет. Синоним...» Барбарина недоверчиво устремляла на Симонова свои чуть раскосые и горячие, как угольки в костре ее индейских предков, глаза и по-рыбьи выпячивала и без того выдвинутые вперед губы: «Ты говоришь не правду, Шурик!» «Ну, тогда бери в консультанты Бобика...»

А было и так.

Парочки мило прощалась, и Вовик уводил Барбарину в свою спальню. Симонов оставался наедине с Кариной.

Сначала они долго молча курили. А потом начинали неистово целоваться и ласкать друг друга. И она, казалось, была готова сдаться. Сама опрокидывалась на постель и привлекала его к себе. И он уже лежал на ней, не отрываясь от ее пылающих губ и думая: вот-вот свершится главное! Но вдруг она со слезами отталкивала его, резко садилась, крепко обхватывала его за шею гибкими, как лианы, руками и буквально омывала его лицо слезами.

Их соленый привкус он судорожно сглатывал и не знал, как укротить этот дикий порыв. И давал себе слово больше не предпринимать ничего подобного для сближения. Но она сама каждый вечер провоцировала его на безрезультатную атаку. Словно подталкивала на решительные действия — на некое подобие насилия, противное всему его существу.

Иногда она сбивчиво и наивно начинала оправдываться перед ним на английском. Что она не так воспитана. Что у нее жестокий отец и, если он узнает, что она потеряла невинность, он убьет и ее, и его. У нее в Сантьяго есть некий тридцатипятилетний boy-friend, он хочет жениться на ней. Скрыть от отца и жениха свой дурной поступок она не сможет, потому что не умеет лгать.

Но больше всего она боялась, что Симонов скоро уедет. И тогда как она будет жить без него? Ждать, как Пенелопа? И снова тихо плакала, уткнувшись ему в грудь: «Прости, прости меня, Саша. С тех пор, как у меня умерла сестра, у меня плохо с нервами. А сейчас я сама хочу умереть...»

До ума и сердца Симонова вся эта информация просто не доходила. Горячее бормотание кубинки он воспринимал как бессвязный пересказ некой старой мелодрамы. Что-то подобное он видел и слышал в далеком прошлом. Только это не имело никакого отношения ни к Карине, ни к нему. Он успокаивал ее, как мог, повторяя, что она сама уже взрослая и должна на все иметь свой взгляд. И, если она любит его искренне, то должна отбросить все сомнения и не жалеть ни о чем. Потому что это ее жизнь, и она имеет право сама ею распоряжаться.

Он говорил что-то в этом духе, в душе издеваясь над собой за бездарное подыгрывание, чтобы скрыть свое похотливое желание испортить, может быть, навсегда жизнь этой чистой девушки, начитавшейся хороших книг и поверившей в добрые наставления родителей.

У него самого была дочь, всего на пять лет моложе Кари, и он представлял себя на месте отца Карины. Как бы он повел себя, узнай о связи своей дочки вот с таким проходимцем?.. Наверное, тоже бы стал точить большой нож или топор.  

Глава 15. Она не придет. Ищи счастье в труде

И все же наступила ночь, когда Барбарина появилась в апартаменто советиков одна, без Кари. Лицо ее было непривычно серьезным и грустным. Не дожидаясь очевидных вопросов, она разъяснила давно назревавшую ситуацию:

— Карина сказала, что больше не придет. Она девушка, Шурик. У нее никогда не было мужчины, и она боится. Она вас любит, вы это сами понимаете, но она так решила.

— Да, Шурик, — прервал Володя этот сентиментальный лепет, — не повезло тебе — на целину нарвался. Упорхнула птичка. В чем-то ты не доработал. Миндальничал долго. А все равно же ей ломанут! Но уже не ты. От меня бы не ушла. Да и ты не переживай шибко, старик, — вернется как миленькая. Спорим, максимум через неделю нарисуется здесь. А пока давай зае..., ну, выпьем — а там жизнь покажет!

Невыносимая тоска оглушила Симонова, и он знал, что ему уже ничто не поможет. Разве что время и расстояние. А жить в этом городишке оставалось еще долго. И Карина все это время будет в своей casa de solteras - общежитии холостячек - всего в трехстах метрах от него.

А самое печальное, что кроме Кари, ему никто не нужен. Он наконец-то крепко попался — влюбился, как мальчик, и был уже согласен на все. Даже на презираемую им ханжескую платоническую любовь, тяжело и горько пережитую им самим в ранней молодости, до первой поспешной женитьбы. Десять лет слепого поклонения, обожествления - без объятий и поцелуев - обернулись для него душевным крахом: она внезапно вышла за знакомого ему парня по настоянию своей матери.

У него отец был полковником милиции, свой дом, машина. Через два года он встретил свою Татьяну уже с ребенком, и она жаловалась, что муж - тоже мент -  обращается с ней грубо, даже бьет. И упрекнула Симонова, что он не сделал ей предложения: она так его ждала!..

И вот повторение той старой драмы: пусть не будет физической близости, лишь бы Карина была изредка с ним рядом…

С этого дня Симонов прекратил посещение «академии ноктурно», с угрюмым ожесточением углубившись в работу и изучение испанского. Чино, Андрес Эрнандес, шумно восхищался своим подшефным. Особенно тому, как советик быстро составил техническое задание и сам перевел его на испанский язык. И потом, не дожидаясь утверждения этого документа кубинским и советским начальством, без проволочек приступил к его выполнению.

Умилял Чино в Симонове его английский и прогресс в освоении испанского. А попутно, дабы сбросить с себя груз ответственности по контролю над работой советских спецов, кубинский китаец, подбросил начальнику проектного отдела Хосе Себастьяно выгодную для себя идейку. Хосе попался на эту удочку и предложил Смочкову передать в подчинение Симонова инженера-электрика Юру Аржанова. Юра приехал из Челябинска - несколькими днями позднее Симонова - с должности начальника производственного отдела пусконаладочного управления. И никто - ни кубинцы, ни советики - не мог найти применения его опыту и знаниям.

Симонову эта грыжа была и на хрен не нужна: за начальствование здесь не платили, только спрашивали и требовали бумажную отчетность. Но Юра ему понравился своей готовностью подчиняться и делать все, что ни прикажешь. Типичный закоренелый наладчик лет сорока восьми, закаленный продолжительными командировками в медвежьи углы Урала и Сибири.

Это был синеглазый, краснолицый, с пористым носом картошкой, с обширной, а ля Ильич, лысиной, толстогубый и сутулый саблезубый мужик. Он сразу же полюбил робу, выданную кубинцами: белую пластмассовую каску, красную рубашку из толстой материи, голубые штаны из той же ткани и тяжелые яловые ботинки. В них ноги на жаре горели адским огнем. И когда Аржанов волочил их по красной раскаленной железно-никелевой моавской земле, поднимая бурые облачка несмываемой пыли, он походил на библейского пилигрима, мечтающего дотянуть до оазиса.

Таким оазисом для Юры был холодильник, где его всегда ожидала бутылка рома. Правда, напивался он редко и только заботился, чтобы его нос не утратил приятного цвета спелой сливы. А Юрина лысина отражала не только тропическое солнце, но и его блестящий ум. Симонов тут же нашел ему применение, посадив Аржанова за расчеты релейной защиты заводской ТЭЦ. А на себя взял все остальное: изучение проектной документации, выполненной американцами, и перевод электроснабжения завода на советскую технику, составление заказных спецификаций на поставку электрооборудования из Союза.

Эти поставки совершались в счет выделенного Союзом же безразмерного кредита на реконструкцию завода с оплатой долга продукцией завода — никелькобальтовым концентратом. Андрес добавил в задание Симонова еще один пункт: дать предложения по введению сдельной оплаты труда в электроремонтном цехе.

Для Кубы того времени дело невиданное. Даже для советиков, привыкших в основном к уравниловке в родном отечестве, условия оплаты труда здесь казались дикими. Так, кубинским инженерам и техникам платили только за образование, но не за занимаемую должность. И директор завода Пабло Санчес, маленький темный мулат, которого все почему-то называли по-панибратски Паблитой, имевший среднее образование, получал 220 песо. А только что окончивший университет в Сантьяго инженер Рауль Креспо, тоже темный мулат, находившийся на учете у психиатров, — 250. Его - незлобивого шустрого парня с выпученными черными глазками настороженной птицы - кубинцы в глаза добродушно звали Loco (сумасшедший). Через три года этот хитрец, «косивший под локо», как считали советики, - иначе, почему же он так здорово играл в шахматы? - будет получать 300 песо. Плюс 15 песо, как и всем заводчанам, за вредность.

Еще один парадокс, рожденный кубинской революцией. Симонов ежедневно видел на открытом переходе второго этажа oficina de proectistas - офиса проектировщиков - благообразного седоусого старика в идеально чистой голубой робе и красной пластиковой каске.

Он являлся на работу раньше всех и занимал свой наблюдательный пост. И налегая согнутыми предплечьями и грудью на перила из толстой металлической трубы, простаивал в согбенной позе весь рабочий день.

За это он получал «историческую» зарплату. Она в несколько раз превышала символическую получку тех, кто задыхался сероводородом и парами серной кислоты в цехах. Просто ему повезло работать при янки. А новая революционная власть изобрела способ сохранения стабильности своего положения после победы над Батистой. Чтобы снизить массовый побег квалифицированных кадров с Кубы в Штаты и другие страны проклятого капмира, она заморозила зарплату некоторым категориям работающих на дореволюционном уровне. В том числе, и этого старика. И он будет получать ее, пока у него хватит сил выходить якобы на работу. Или обхитрить всех и, как говорила Таня, четырнадцатилетняя дочка Симонова, «завернуть ласты» на посту хранителя исторических традиций первого соцгосударства на двух американских континентах. Ибо стоило табельщику засечь один прогул по неуважительной причине — и старине придется сесть на скудную пенсию, коей едва хватит для оплаты скудного карточного пайка, определяемого «либретой».

Симонов уважал старика за несгибаемое упорство. Иногда он останавливался поболтать с ним для усовершенствования своего испанского, и ветеран рассказывал ему эпизоды из жизни Мао — об американцах, построивших за два года сначала поселок Роло Монтеррей, а потом этот завод.

Симонов видел сам в техническом архиве объемистый фотоальбом. В нем с первого дня до последнего было запечатлено строительство и пуск этого гиганта индустрии фирмой Nickel Moa Bay.

А до этого старик долго работал в Аргентине. И то ли для доказательства этого факта из своей биографии, то ли для сближения и понимания сторон как-то, оставив свой пост, осторожно просунул седоусую физиономию в дверь зала, в котором Симонов и его компаньерос исполняли свой интернациональный долг. По движению его пушистых и солидных, как у Александра Второго или киношного старого пролетария усов, Симонов понял, что его просят выйти на переговоры.

Минут через пять он вернулся за свой кульман с мокрыми от смеха глазами. К нему приставали с расспросами, Он отшучивался, выполняя обет молчания, наложенный на него забавным пролетарием всех стран, стоявшим на страже своих завоеваний.

Старик попросил Симонова проследовать за ним в cuarto de bano — уборную, совмещенную с умывальником. И там, удостоверившись в отсутствии посторонних лиц в кабинах с унитазами советского производства, торжественно распахнул перед ним потрепанную папку из крокодиловой кожи.

Симонов ожидал увидеть нечто топ-секретное, вроде карты с координатами пиратского клада. А вместо этого увидел большую фотографию, зафиксировавшую момент, когда огромный черный бык, своим горбом похожий на зубра, взгромоздился на приземистого серого мула, и его обнаженный стилет был готов к нанесению первого удара.

Эту захватывающую дух любовную сцену старик запечатлел на пленку в аргентинской сельве на фоне пальм и других тропических гигантских деревьев, оплетенных лианами. Старик определенно ждал от русского реакции на это экзотическое зрелище.

Чудом же для Симонова была не эта парочка, занятая выведением быко-мула, а сам старик с его детской непосредственностью, желанием поразить или вернуться памятью в мир далекой молодости. «?Magnifico!» — только и смог произнести Симонов.

Ручка на двери в туалет кем-то снаружи поворачивалась, и старик поспешно захлопнул папку с шедевром.

— Подарите мне, — попросил Симонов, предвидя негативный ответ. Не для случайного же советика ветеран провез это фото, пройдя несколько кордонов, и хранил его десятки лет, как талисман и средство для увеселения родных и знакомых.

— Извините, не могу. Память об Аргентине - там с моими друзьями я работал на лесоповале механиком,— пожав плечами, сказал anciano, старик, и похлопал Симонова по спине.

— Вы чудесный фотограф, - похвалил Симонов, и старик радостно заулыбался молодыми карими глазами.

Луис Ариель сразу понял, для чего ветеран оторвал Симонова от дела. «? El toro - Бык? - «Si», — согласно кивнул головой Симонов, и они оба засмеялись.

А потом Луис спросил, почему Симонов перестал приходить в академию. Студенты спрашивают, куда подевался «sovietico alegre con bigotes» - веселый советико с усами. И сказал, что Хилтон хочет зайти за Симоновым сегодня вечером.

Симонов соврал, что плохо себя чувствует. Кроме того, он сегодня приглашен на день рождения. Но после Нового года он обязательно возобновит занятия. И попросил узнать у професоры Биатрис, можно ли ему будет сдать выпускные экзамены и получить диплом академии.

Луис, сын религиозного гаванского портового грузчика, гордившийся своим испанским происхождением и занятый постоянным самоусовершенствованием, аккуратно записал его просьбу в записную книжку. Он ко всему относился очень серьезно, словно настраивал себя на вечную жизнь.

А мечта у него была пока одна — уехать поскорее из Моа в Гавану, к старым родителям. Там у них свой дом с садом в каком-то районе столицы с названием Reparto Maria Cristina. На днях его беременная жена Эсперанса с полуторагодовалым сынишкой Артуро отбывает к старикам на очередные роды. Поэтому Луис после работы бегает с документами по откреплению либрет жены и сына от «комерсиаля» в Моа, чтобы они смогли прикрепиться к продовольственному магазину в своем гаванском Reparto.

Сам Луис будет ждать разрешения из министерства на воссоединение с семейством. Свой трехлетний срок после окончания университета он оттрубил давно, и вот уже пять лет пытается вырваться отсюда, отказываясь от предложений занять какую-то начальственную должность. «Иначе мы вообще отсюда никогда не вылезем,- сказал он Симонову по секрету. — У нас считают, что в начальство идут одни амбициозные дураки, лентяи и бездари. А я хочу стать хорошим специалистом. Тогда в Гаване меня возьмут в любом месте. Я уже послал документы в аспирантуру и опубликовал несколько статей в журнале по тематике своей диссертации. Будете в Гаване — обязательно побывайте у нас дома. У меня отец — великий человек. Ему восемьдесят три года. Он родился, когда был жив еще Хосе Марти. Он знает историю Кубы лучше любого ученого. А жить в Моа с детьми нельзя. Меня здесь уже два раза обворовывали. Утащили все ценное – в основном, одежду. Но самое дорогое — старое фамильное серебро — ложки, вилки, ножи, вазочки — не взяли. От этого заводского газа оно все стало черным, как ржавый чугун. Представляете, что здесь творится с нашим организмом?»

Многие заводские инженеры сторонились Луиса, считая его скучным человеком. Не пьет, не курит, хороший семьянин, занят одной работой и учебой. От вступления в партию отказывается. Есть подозрение, что он скрытый «гусанос».

Но маленький Луис Ариель оставался самим собой и не связывал себя никакими обязательствами. Он хотел одного — вернуться в Гавану и начать там новую жизнь. Хотя и в Моа по отношению к другим Луис жил весьма прилично. Он с женой и сынишкой целиком занимал особняк группы «А» — просторный одноэтажный меблированный дом из сборного железобетона под двумя пальмами близко от порта. В нем ванная комната была больше, чем гостиная в квартирах советиков. А в гостиной можно было закатывать банкеты человек на тридцать. При условии, что гости приходили бы с продуктами, полученными в «комерсиале» по карточкам. В доме было три спальни, кухня с оставленным американцами холодильником под потолок, куда мог бы поместиться бык, поставленный на задние ноги.

Когда же Луис открыл его выпуклую дверь, чтобы достать бутылку с охлажденной водой, Симонов увидел там только эту бутылку. В доме бесшумно трудился кондиционер, установленный неизвестно где, но исправно подающий прохладный воздух сквозь решетки под потолком во все комнаты десятки лет.

В особняке до революции жила американская семья. Но когда полицейскую казарму в Моа атаковал отряд barbudos под командованием двадцатишестилетнего команданте Педро Сото Альба и городок стал кастровским, все американцы, бросив свои пожитки, улетели или уплыли в родные Штаты. А команданте в том бою геройски погиб.

И теперь его старые папа и мама каждый год в день его гибели приезжали в Моа, выступали на митинге. Им вручали ценные подарки. А direccion, дирекция завода, устраивала очередной actividad — закамуфлированный под политическую окраску банкет с хорошей выпивкой и закуской за казенный счет и патриотическими тостами.

Ивана Сапегу с этого мероприятия в спальню шофер и верный паж Смочкова - жгучий кудрявый брюнет Юра Афуксин, по контракту, вообще-то, старший инженер-механик, - доставил полумертвым. И целомудренный солдат партии до утра проспал, не раздеваясь, сном убиенного Педрито - так кубинцы ласково называли погибшего аргонавта и соратника Фиделя с «Гранмы».

На следующий день запорожец и противник подпольного секса с утра не смог выйти на трудовую вахту.

Однако это событие осталось не замеченным. Не только Иван, но весь партийно-профсоюзно-административный «треугольник» - на радость простых советских тружеников - находился в глубоком отрубе.

Особое чувство радости и глубокого удовлетворения вызывало отсутствие на боевом посту начальника группы советских специалистов в Моа Анатолия Кондратьевича Смочкова. Народ прозвал его Дуче за патологическую любовь к власти и невероятные гримасы говорящего примата в процессе публичных выступлений, напоминавшую мимику Муссолини на трибуне.

В правящую хунту входили и верные ему мулаты.

Это рано полысевший и не набравший в силу кипучести и боевитости своей натуры приличествующего его положению жирового веса парторг Володя Коновалов. Рубаха-парень, быстро понявший, как втереться в доверие ко всем рядовым коммунистам и стать любимым советским и кубинским начальством. Это открывало ему реальную возможность продления загранкомандировки на второй и даже третий двухгодичный срок, покупку вожделенной «Волги» и дефицитного барахла и налаживание широких связей с московским и питерским бомондом. Коновалов приобрел популярность еще и тем, что его жена, белокурая симпатяшка Оля, сподобилась стать первой в истории Моа советской женщиной, родившей советскую гражданку, зачатую еще в Союзе месяца за четыре до отъезда на Кубу. Этому событию было придано политическое звучание, сопровождавшееся активидадами в потоках рома, вина и пива.

Третьим членом «святой троицы» был рыжебородый Валера Слатков. Кубинцы наградили его именем Barba Roja – Красная Борода. А среди советиков за свои выдающиеся умственные способности и лизоблюдство он был известен как поручик Дуб.

В народе привыкли к существованию этих непонятных «треугольников», как к неизбежному злу. Называли двух членов этой геометрической фигуры — и освобожденных, и не освобожденных парторгов и профоргов— придурками и нахлебниками.

Симонов только диву давался, почему часто хороший человек, неплохой специалист, раз попав в эту компанию, пропадал там, как в Бермудском треугольнике. Становился таким же тайно презираемым и даже ненавидимым прихлебателем, стремящимся из не освобожденного парторга или профорга прорваться на штатные должности в партпрофструктурах. И продать свою душу дьяволу, чтобы вне очереди выхватить из-под носа своих друзей, товарищей и братьев из общей темной кормушки квартиру, машину, бесплатную путевку.

Этими «треугольниками», занятыми дележкой дефицита и клеймением на нужных, не очень нужных и совсем негодных людей, как железобетонными надолбами, была утыкана вся страна. Каждое предприятие, организация, учреждение представляли собой матрешку в форме этого пирамидального надолба, начиненного уймой надолбов поменьше - вплоть до микроскопических.

Миллионы придурков, миллионы плотоядных нахлебников, со взором горящим стоящих у разнокалиберных кормушек. Много берущих и ничего не дающих узаконенных тунеядце, названных в шестой статье конституции СССР «ядром политической системы». Дающих положительные или отрицательные характеристики тех, кто за них и на них горбатится.

От треугольника там, в Союзе, зависело, поедет Симонов по путевке в Сочи или работать на Кубе. А здешняя тройка решит, вернется он с Кубы чистым или весь в дерьме. И это сейчас напрямую зависит от Дуче, поручика Дуба и Коновалова.

Они ведь уверены, что гробят свое здоровье и защищают его интересы на активидадах с кубинскими коллегами из их, кубинских, треугольников. Они составляют ядро фиделевской системы, уродливо скопированной с нашей модели всенародного счастья. Теорема о подобии советского и кубинского треугольников не нуждалась в доказательствах.

На еженедельных политинформациях треугольник повторял, что группа российских специалистов в Моа — это точный слепок советской социалистической системы. С теми же ценностями, моралью, потребностями и способами их удовлетворения. У этого «слепка» была конкретная физиономия – Дуче, поручика Дуба и парторга Коновалова.

Симонов в перерывах между бесконечными часами томительных переживаний о Карине ударился в крамольные размышления и о слепке, и о модели, с которой он был смастрячен. Обе этих штуковины выглядели удручающе уродливыми — в образе шамкающей развалюхи-генсека, увешанного бляхами и мухами, как шаманская ветла, и бородатого верзилы в камуфляжной униформе с большим пистолетом на заднице.

Иногда он с иронией думал, что прямое давление на психику со стороны апологета полового воздержания коммуниста Ивана Сапеги и регулярная промывка мозгов радиостанцией «Голос Америки» сделают его диссидентом.

 

Глава 16. Отоварка как зеркало советской морали

Накануне Нового дома из Гаваны прикатила автолавка с товарами и молодой крашеной блондинкой продавщицей — настоящей Снегурочкой, принесшей много-много радости советикам.

А колония советиков, уместно заметить, была поделена незримой чертой на две группы — женатиков и холостяков.

Холостяки, строго говоря, в большинстве своем таковыми не являлись, поскольку жены в Союзе у большинства из них в резерве остались. И это дало им возможность наблюдать на Кубе со стороны преимущества и недостатки семейной жизни.

Симонов, оценив все плюсы и минусы холостяцкого быта, искренно благодарил судьбу, что пребывал на острове одиноким.

Хранительницы очага, оказавшись без работы, катастрофически толстели, ударялись в сплетни и слежку за соседями. И особенно «соломенными вдовцами». Бывало, что писали анонимки их женам с изложением истинных и надуманных фактов аморального поведения мужей.

Однако главной бедой этих женщин становилось то, что заграница мгновенно развивала в них неуемную жадность. Их униженным мужикам приходилось пить на халяву за счет вырвавшихся на оперативный простор холостяков. Их дети - а часто и вся семья - заболевали дистрофией, потому что хранительницы жестоко экономили на жратве, чтобы в автолавке урвать вожделенную тряпку. За это качество холостяки прозвали их «крысами».

На каждое наименование товара в отношении каждого спеца были кем-то свыше установлены нормативы: если ты, например, покупаешь — за песо, конечно, — бутылку «столичной», то тебе не положено вмазать армянского бренди «Арарат». А если купил жене гэдээровский дамский гарнитур, то она теряет право похвастаться перед обездоленными соотечественниками, допустим, финскими сапогами или итальянскими туфлями.

Автолавка должна была приходить раз в месяц к получке. Должна, но не обязана. И, как утверждали завистливые «крысы», все лучшее доставалось гаванским советикам, а на периферии перепадало лишь то, что заклеймено пословицей: возьми Боже, что нам не гоже. Но и вокруг этих объедков с барского стола гаванско-советской знати из посольства, представительства ГЭКСа и других бюрократических клоак в моавской колонии разгорались на глазах у кубинцев позорные страсти.

Иван Сапега, нарушив попьяне партийную конспирацию, проболтался. После прошлой отоварки через автолавку на закрытом партбюро рассматривался острейший вопрос текущего момента: на волоске от досрочной отправки в северную столицу оказался Саша Шатов из-за своей «крысы».

Тесная комната, в обычное время называвшаяся то «ленинской», то «красной», по прибытии гаванской автолавки превращалась в стационарную лавку. Именно здесь - в святом для каждого советского человека месте - жена Шатова выхватила из лап потерявшей бдительность соотечественницы какую-то полюбившуюся ей тряпку. Завязалась дикая потасовка с визгом, неинтеллигентным матом и интенсивной обоюдной прополкой волос и боронованием наманикюренными ногтями прекрасных образин двух советских женщин. Схватка без правил продолжилась на улице под радостное улюлюканье сбежавшихся на крики кубинцев обоих полов.

Подвергшаяся внезапному нападению «крыса» первой написала заявление Смочкову. И как Шатов ни доказывал на партбюро, что и его жене едва не вырвали глаз и до крови укусили беломраморное плечо, ему вынесли выговор с предупреждением. И как коммунисту указали на плохую воспитательную работу в семье.

В тот же вечер после бюро Шатов - высокий, худой и плоский от хронического недоедания мужик - набрался до чертиков за счет соболезновавших его горю земляков-питерцев. И после полуночи, судя по завыванию и женским воплям, по-большевистски сурово провел первый сеанс  воспитательной работы со своей «крысой». Может, поэтому Симонов за месяц жизни в Моа жену Шатова ни разу не видел: говорили, что она зализывает раны до очередной отоварки.

А Шатова от ссылки в Ленинград, по Ивановской версии, спасло то, что он работал под началом Смочкова в одном институте, и они были соратники по пивнушке на Литейном проспекте. Там коньяк продавался на разлив без буфетной наценки с минимальным закусом – шоколадной конфеткой…

И на этот раз не обошлось без эксцессов. Симонов знал, что товар выдается строго по заполненному им месяц назад заказу. Чтобы не толкаться в потной очереди и не созерцать напряженные лица и алчные взоры «крыс», устремленные на дефицит, он пришел в лавку последним. Сразу после того, как Вовик Голосков приволок в «апартаменто» на животе картонную коробку из-под болгарских маринованных помидоров, забитую бутылками шампанского, коньяка, водки, мясными и рыбными консервами и подарками для Барбарины и какой-то Лидии. Он с порога закричал, чтобы Шурик не чесал в паху, а скакал галопом в лавку — ее вот-вот захлопнут, и завтра она рано утром помчится в Гавану - успеть туда к Новому году. А это без малого тысяча километров.

Симонов вскочил с кушетки и выбежал на улицу.

Смеркалось. С океана, приглушенного низкими тяжелыми тучами, дул ровный бриз с мелким теплым дождем и пахло болотной мангрой и бесконечной тоской. Слева, под крутым откосом, где в полумраке и манговых зарослях прятались одноэтажные касы, лаяла собака, и в листьях шумел дождь. В глаза бросилась красная роза, оставленная кем-то на низком кирпичном парапете, отделявшем тротуар от откоса.

Еще не доходя подъезда, в котором находилась временная лавка, Симонов услышал обличающий гневный голос болгарина Димитра Стоянова. Он делал важное политическое заявление на странной смеси русских, болгарских и испанских слов:

- Наши-то другари, товарищи Брежнев и Живков, нас обучавам, че ние — мы-то яве се съюзники и братья. А вия, а вы-то, вике, за меня жаля една бутилка вино шампанско, една бутилка коняк и една бутилка водка и един кила кашкавал, това означава сыр, кесо. Вия, вы-то лош, плохий човеки, не другари, а скъпернически, жадный мариконы. И аз плюя на ваш бутилка и ваш-та сыр. Я-то в България ям това, че вы никога не ям.

Дверь в лавку была распахнута, и ее проем был наглухо перекрыт огромной глыбой громыхающего негодованием болгарина. Симонов положил руку на один из булыжников на его спине.

Димитр резко обернулся, словно намереваясь пришибить типа, осмелившегося прервать его клокочущую обличительным пафосом речь. Вместо этого болгарин по-детски улыбнулся Симонову всем своим необъятным заплывшим жиром и пунцово покрасневшим лицом. А еще больше - голубым простором славянских глаз. Помедлил и попятился от прилавка в дверь - на лестничную площадку.

Оказывается, Димитр Стоянов поливал никого иного, как начальника группы Анатолия Кондратьевича Смочкова. У Дуче был жалкий вид — на его пылающей жаром плеши можно было поджарить глазунью.

— Иди, Димитр, к нам, — сказал Симонов, — там Володя Голосков. Подожди минутку, у меня дело к тебе есть.

— Спасибо, Саша, — поблагодарил болгарин, пятясь и спиной выходя из лавки. — Я не хочу аблар с тоя мариконы. Те лош, плохой човеки.

Смочков оставил без внимания то, что болгарин отнес его и его соратников к разряду плохих педерастов. И неожиданно стал оправдываться перед Симоновым:

- Вот наглая морда! Лопочет антисоветчину — вина, сыру ему подавай. Продавец по-человечески объясняет: лавка советская, продают только советикам — нет, прет буром! Ну и что, что мы союзники, и на Шипке наши предки за них погибали? Так теперь их еще и вином за это до скончания века поить и сыр скармливать? Такая туша за всю нашу группу один все сожрет и выпьет. Да еще нас же пидарами обзывает! Мариконами. А продавщице категорически запрещено обслуживать иностранцев. Только советиков.

— Что, прикажете, мне из-за этого бегемота работу терять? — задала риторический вопрос белокурая продавщица. И не услышав слов сочувствия, перешла на столь близкий советскому сердцу тон труженицы прилавка: — Говорите быстрей, как ваша фамилия. Завтра мне рано вставать, магазин давно пора закрывать. Тянетесь по одному или набиваетесь толпой так, что дышать не чем.

— Погоди, Анечка, — ласково охладил лавочницу Смочков. — Какие дела у вас с этим антисоветчиком, Александр Кириллыч?

— Вот уж и ярлыки! Он вас, наверно, называет антиболгарином. А дело простое: хочу выпить с ним армянского коньяка за нерушимую советско-болгарскую дружбу. Присоединяйтесь! Ему ведь очень одиноко. Представьте себя на его месте: вокруг только кубинцы и болгары, а вы один, са-а-всем адын! И вас никто не любит, не приголубит, не пожалеет. Даже вина и сыра не продаст.

— А вы еще и интернационалист. Мастер компромиссов.

— Вы бы лучше дали Ане «цу» отпустить мне сверхнормы напитков для погашения межнационального конфликта.

Дуче, уже не плохо поддатый, скорчил одну из своих полуприматовских мин — закатил выпуклые подсиненные глаза, подвигал кожей на лбу и голом рябом черепе, выпятил бесцветную нижнюю губу и важно процедил:

— Дай ему все, что попросит.

Симонов и Аня переглянулись и засмеялись.

— Ну, тогда для начала, Аня, посетим подсобку, — сказал Симонов. — Можно?

Продавщица оценила намек — смеялась, вопросительно глядя на онемевшего Дуче.

— Ладно, ну вас к черту! Делайте, что хотите, я пошел.

Димитр был счастлив, когда увидел, что его мечта о винно-водочных напитках и кило сыра сбылась:

— Я не мисля, че у ваш-та хефе Смочков-та, ваш началник, появя се съвест и срамота.

- С моей помощью чуть-чуть застыдился, и откуда-то совесть появилась, — не удержался Симонов подчеркнуть свою выдающуюся роль в глазах болгарина в грандиозной победе добра над злом.

И большое сердце Димитро тут же отозвалось дифирамбом в честь «руски приятел и другар»:

— Ты-то добър човек, ты един ме разбирам и помогам.

Может, оно так и было на самом деле.

Симонов впервые увидел болгарина в бильярдной и про себя отметил, что советики сторонятся его. Кто-то Симонову пояснил, что Димитр — ярый антисоветчик. И Смочков через своего верного пажа Юру Афуксина предупредил советиков неофициально, что лучше с ним не общаться, чтобы не подцепить заразу диссидентства.

У Симонова тут же в душе возник внутренний протест против коварных происков «смочковизма». Это определение режима, навязанное группе обладателем счастливой фамилии, понравилось молчаливому многострадальному большинству. А Симонов - неожиданно - для себя в мгновение ока стал неформальным лидером оппозиции. По-видимому, его приход был исторически предопределен. Демонстративная дружба с громогласным и гороподобным болгарином, обличавшим раболепство и трусость советиков перед тщедушным наглым диктатором, только укрепляла его особое положение.

Взаимопонимание и хорошее отношение к нему болгарина Симонов смоделировал и осуществил на практике за пару минут. Просто сказал, что семь лет назад его премировали бесплатной путевкой в Болгарию.

Вместе со своей группой из Красноярского края он за шесть дней пересек на автобусе всю страну с запада на восток - от Русе до курортного Солнечного Берега. С осмотром, ночевками в Софии, Пловдиве, Стара-Загоре, Габрово, Велико-Тырнове. И потом двенадцать дней жарился на пляжах Солнечного Берега.

Но для Димитра главным было то, что Симонов от души похвалил его родной город Плевен. «Руснак» сразу превратился для него в земляка. Ведь здесь, в Моа, кроме него, нет ни одного болгарина. Он один занимает «тристаен апартамент», к нему свободно приходят кубинки и, если надо, то он и Симонову поставит «красива курва».

Только надо быть «внимателен». А то к нему приехал его «приятел», земляк из Никаро, и он «поканя», пригласил, для него «добър девойка, кубински — линда мучача, руски — красивая девушка, но она се оказвам лоша, плохая курва. Приятел уловя триппер и пристигна, приехал, - в Моа отново и му, ему, правя две инжекции пенициллина».

С этого мимолетного разговора Димитр издали кричал Симонову «салюд!», их знакомство углублялось, и Симонов знал об одиноком сорокадвухлетнем славянине гораздо больше, чем о своих русских коллегах. В Плевене в стадесятиметровом «апартаменте» его ждали тридцатишестилетняя жена и четырехлетняя «дъщеря». «Чекали» его и старые родители — в «самостоятелна квартира» еще большей площади.

В прошлом он был самым известным нападающим в городской футбольной команде. А по специальности инженер-дорожник и здесь строит автодорогу, «карретеру», между Моа и Ольгином.

Симонов видел, что за болгарином каждое утро приходил зеленый «уазик». А если, бывало, машина почему-либо не приходила или опаздывала, Димитр, кипя благородным негодованием, посылал с балкона шофера подальше, употребляя такие испанские слова, как cono, pinga, maricon, cojones и culo. После чего шофер, вдоволь нахохотавшись, нажимал ногой на педаль акселератора и удалялся порожняком в заданном этими понятиями направлении.

 

Глава 17. Встреча на высоком уровне

До прихода Симонова Вовик и Димитр уже почти оприходовали бутылку «Арарата», и надутые щеки и двойной подбородок болгарина лоснились от пота и удовольствия от общения с двумя «руснаками» и «коняком».

Иван, как обычно, пьянствовал в кругу коллег по партийно-профсоюзному руководству, имевшему к гаванской лавке привилегированный доступ. Многие - особо дефицитные - товары распределялись по глубоко законспирированным каналам. Раскрывшему их существование грозила изоляция от кормушки. Отлучение от нее можно было сравнить разве что с решением инквизиции о сожжении на костре.

Симонов успел причаститься только одной кофейной чашечкой любимого им коньяка, как в их мужскую компанию ворвалась Барбарина, и уничтожение гаванских продуктов и питья набирало космическую скорость. При этом Димитр, разрешивший называть его просто Митко, не переставал обличать смочковизм.

Оказалось, что в советскую лавку болгарин явился не по собственной инициативе, а по приглашению самого Смочкова. Дуче еще вчера прислал к нему своего холуя, назначенного приказом по группе его замом по кадрам, Юру Афуксина, с дипломатической миссией: согласен ли товарищ-другар Стоянов приобрести нужный ему товар в лавке СССР на сумму 40 кубинских песо? Другар немедленно передал товарищу вышеназванную сумму и перечень продуктов и в согласованное высокими договаривающимися сторонами время явился за товаром.

И все бы прошло нормально, если бы одна из «крыс» не вякнула продавщице, что этот коварный болгарин навострился присосаться к советской торговой точке. Димитр потребовал для разрешения конфликта вызвать jefe. «Хефе» - Дуче-Смочков - явился, и дальше, согласно объяснению невинно пострадавшего Митко, получился полный конфуз:

— Я-то ваш хефе Смочков объясня: вие сам разреша, да я купе вино, коняк, водка, кашкавал — руски знача сыр. А он заявя: я нищо не зная, Афуксин сам измисля и мне желая помогна. Ваш хефе...

— Дуче, — подсказал Вовик.

— Нет, я културен човек, я не могу так говорять. Ваш хефе, естественно, лжец. Он продавача Аня боя се, боитеся. Он страхоливец, руски знача — трус. Продавача може в Гаване оплаквам се, жалба пиша на ваш началник или дуче. Продавача, вике, че я купавам шоколад! А я говоря: я в България много шоколад ял и затова такъв корем, руски знача — живот, израствам. — Димитр от души похлопал себя по брюху большой, как лопата, волосатой кистью. — И много другия ял, кое-то вы никога не яли.

- А вы на каком языке говорите? — поинтересовалась Барбарина, терпеливо слушавшая до этого печальную исповедь болгарина с явно нарастающим изумлением. — Я ничего не понимаю.

 — А вие зная руски език? — в свою очередь удивился Митко.

- Да! — запальчиво выкрикнула Барбарина. Но тут же, взглянув на Вовика, поправилась: — Немножко.

— Сега, руски знача — теперь, уча български език. Нужно зная много езиков. А ти такъв дебел, как я. хайде, давай амор, любов, да правим. У меня тристаен, три комната, апартамент, и я живея един.

Посмеялись вместе. Потом Барбарина спросила:

— Почему вы по-русски и по-испански не говорите?

— Защото вы не говоря български?

Этот убийственный довод Димитр приводил всем, когда его спрашивали, почему он по-русски фактически понимает все, а говорить на русском правильно не хочет. «Я-то могу говорить, и вы меня понимаете. А почему сами не учите болгарский?»

Симонов сразу после знакомства заметил, что болгарин страдает синдромом гражданина маленькой страны. Он готов был закрыть Болгарию своим стодвадцатикилограммовым телом, лишь бы ее никто не смел «обиждам». И всякие выпады, и грубые шутки в свой адрес он воспринимал как посягательство на честь и достоинство своей «велика держава». А попутно на чем свет стоит проклинал политическую близорукость «глупав човеков руснаков», которые «мысля, че они умен, потому что рождам се в Русия».

Он нещадно ругал югославского президента Броз Тито, потому что он хочет отобрать у Болгарии, под видом воссоединения, болгарскую часть Македонии. Само собой он не мог простить Турции османского ига.

Но больше всего доставалось от него первому секретарю компартии и премьеру Болгарии Тодору Живкову за то, что он, бывший свинарь, правит его страной. А свою «малко културен дъщеря определя» министром культуры и всем своим родственникам-свинарям дал высокие государственные посты. «Като тук, здесь, на Куба-та, единакъв: управлявам един Фидел с негово брат Раул. Это не демокрация, это се казва, называть-та нужно диктатура».

И в то же время уважал царя Бориса Третьего за то, что он хоть и сотрудничал с немцами, но спас Болгарию от разрушений и больших жертв во Второй мировой войне.

Спорить с Митко было бессмысленно: он мог слышать только самого себя. А от возражений и непонимания языка приходил в угрюмую ярость и начинал материться на комбинированном болгарско-кубинско-русском наречии, сотрясая всю округу ревом рассерженного гиппопотама: «Смочков-та говоря, че я советиков ненавиждам. Он-та сам ме, меня, ненавиждам. Аз, я-та, любя справедливост».

Симонову с трудом удалось перемолвиться с Барбариной несколькими словами о Карине. Он не терял надежды, что негритянка не выдержит и они снова начнут встречаться. Но Барбарине он об этом не говорил. Просто справился о здоровье подружки.

— Плохо, Шурик. Приезжала из Сантьяго ее мама и ругала Кари, что она ничего не ест и все время плачет. Говорит, не может забыть сестру. А я знаю, что она плачет, потому что любит вас и думает, что вы ее забыли. И все время повторяет, что хочет умереть.

- Скажи ей, что я очень сильно ее люблю и никогда не смогу забыть. Скучаю и думаю только о ней. Я сегодня купил новогодние подарки — отнеси ей и пожелай ей здоровья и счастья от моего имени. И пусть она простит меня за все. Она должна понять, что и мне очень тяжело и больно. И тоже не хочется жить.

Симонов в свой сентиментальный монолог постарался вложить всю боль разбитого одинокого сердца. Вдруг он будет услышан и понят…

Этот вечер представителей трех держав прошел в сердечной дружественной обстановке.

Позднее в ужине принял участие и вернувшийся с какого-то чрезвычайного по случаю отоварки активидада пьяный полпред Украины Иван Сапега. Под его мудрым партийным руководством были исполнены песни разных народов, мечтающих о мире. Как-то: о болгарской розе и украинском жасмине, о тумбала-тумбала-тум балалайке, о диких степях Забайкалья, о каменном Алеше над горою в Пловдиве. О том, как прекрасно глядеть на небо и гадать думку о превращении в сокола, и о подмосковных вечерах.

А Барбарина после каждой песни умоляюще кричала:

— Вовик! Шурик! Напишите мне эту песню. Я хочу ее учить и петь в Сантьяго. Я стану знаменитой, как наша кубинская певица Фара Мария! И когда я поеду в Советский Союз...

— Да твоя фара гораздо лучше, Барбарина! — перебил ее Вовик. — Как мышиный глаз. Мы уже с тобой одну песню разучили. Давай, исполним, только с чувством. Начали!

И дуэт влюбленных исполнил «Ландыши» на стихи неизвестного поэта. Иван неожиданно разрыдался и стал бессвязно в чем-то каяться, и потом, вихляясь - рогом вперед, - скрылся за переборкой в своей каюте - дрыхнуть в обществе дохлых наформалиненных обитателей океанской пучины. Горничная KATа, camarera Anita, заходила убираться в комнате Ивана не иначе, как обвязав рот и нос косынкой.

Пролетел тихий ангел. Но через минуту Вовик придрался к Барбарине:

— Ты чо как сидишь? Сердце видно!

Симонов взглянул в сторону девушки. Она сидела на стуле, далеко отодвинутом от стола, и в раструбе ее непомерно короткой юбки на самом привлекательном месте белели трусики. Симонов и Димитр загоготали, а Барбарина обиделась и сказала, что пойдет в общежитие.

— Ну и мотай на хер! — сказал Вовик.

— Иду, Бобик! — вдруг весело крикнула Барбарина и, картинно виляя высоко поднятой кормой, уплыла в его комнату.

— Ты-та не културен, Володя, — огорченно резюмировал Димитр, — она славен девойка. Девушка. Почему ты-та говоря, че сърце у нея там?

— Бери ее всю вместе с сердцем и всеми потрохами, если тебе нравится. За неделю похудеешь кило на двадцать. Видишь, как она буквально понимает команду?

Голосков уже несколько раз говорил Симонову, что толстуха ему надоела, и он хочет провести ротацию кадра. На примете у него появилась такая девочка!..

- Зовут Лидия. Живет в отдельной касе. Росточком маленькая. Личико беленькое. Сиськи, жопка, ножки — все при ней.

Требуется только помощь Шурика как переводчика, чтобы окончательно склеить. «У меня не выйдет — тебе достанется. Клин клином выбивают: махом Карину забудешь». Симонову было жаль Барбарину. Она казалась ему похожей на могучую колоритную партизанку Пилар из хемингуэевского романа «For whom the bell tolls» - «По ком звонит колокол», перечитанного им в оригинале не меньше трех раз. Не будет Барбарины — тогда уж точно: прощай, Кари!.. Пока Симонову удавалось тормозить разлад этим аргументом. Все же Вовик был настоящим другом и прикрывал его своей грудью в жарких объятиях ненасытной «професоры». Другим доводом в пользу сохранения статус кво укладывался в рамки народных мудростей: за двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь и имеешь — не ценишь, потерявши — плачешь. «Я и так чуть не реву, — скулил Вовик. — Сплю по три часа максимум – лохматку ей полирую. Говорю ей: сегодня не приходи, отдохнем хотя бы одну ночь. Нет, прется!» «Ну и дурак! Тебя любят, как, может быть, никогда в твоей прошлой блядской жизни». «Так что теперь умереть за горячую смычку? И в цинковой коробке вернуться на родину героем?.. И что за привычка? Только ляжем — сразу руку ко мне в пах. Хватается за болт, как за ручку переключения передач».  

Глава 18. Глашатай свободы секса Николай Смоляров

Симонов пошел провожать Димитра. Он жил через два дома точно в такой же четырехэтажке - на верхнем этаже.

Дождь прекратился, небо очистилось от туч, и в свете полной луны белел серебристым туманом Млечный Путь. Ночной бриз тянул с гор нагретый воздух в сторону спящего в подсвеченной луной тьме океана.

Во многих квартирах советиков на балконах светились лампочки, и из распахнутых дверей неслась музыка и пьяные крики и песни. Гаванская лавка принесла заряд радости в однообразное существование колонии, и строгий запрет о соблюдении тишины и спокойствия после одиннадцати часов был забыт и начальством, и простыми советскими людьми.

Кубинская полиция такой вольности своим гражданам не прощала. Советиков же она дипломатично трогать избегала. За редким исключением. В прошлое воскресение рано утром полицейский джип доставил из старого Моа к одному из жилых домов советиков вспухший от рома труп пятидесятилетнего механика, приехавшего на Кубу из заполярного Мончегорска позагорать перед выходом на северную пенсию.

Стражи порядка бережно уложили коренастое тело убеленного благородной сединой механика у входа в подъезд на асфальт на растерзание «треугольника». На заседание этого неконституционного карательного органа мончегорец был немедленно доставлен после чудесного воскрешения при помощи холодного душа и опохмелки. Пару дней спустя - без громких почестей, труб и барабанов - механик был отправлен из тропиков в Заполярье - на довоспитание в родные пенаты с утвержденной святой троицей характеристикой. С этой бумажкой, по свидетельству Ивана Сапеги, беднягу не примут добровольным узником даже в СЛОН. Он же СТОН, близкий к Мончегорску заповедник Гулага в Соловецком монастыре.

По посадочной полосе - с упорством маньяка, как и все эти ночи, -носился «уазик» с тремя фарами в ожидании появления Фиделя. А в его прилет уже не верилось, как в высадку инопланетян из НЛО.

— Колко бензина ям, изгорям, израсходвам, а у нас в България един литър бензин коствам, стоит-та петдесет две стотинка. А у вас двадесет копейка, три раз дешевле. И это-та нарека дружба? Я в България получаю 220 лев и сколько аз, я могу карам, ездить на машина? Нет, я не хочу покупать машина! По-добре аз, я купувам...

Симонову так и не пришлось узнать о заветной мечте болгарина. Его густой бас перебил яростный фальцет с балкона четвертого этажа:

- Ты, молокосос, учишь меня, как детей клепать? Да меня в твои годы выбрасывали с третьего этажа из женских общежитий! А ты не даешь мне приглашать в гости прекрасных девочек? Сам не ам и другим не дам! Ну и дрочи втихомолку, а я сношаться хочу! Вот так, вот так! Иди, жалуйся, сексот! Бог накажет тебя, недоносок. Ты навеки останешься импотентом. Тебя еще в матке не существовало, а я уже был женатым и жил регулярной половой жизнью. Партия и правительство лишили меня этого главного удовольствия. Но если бы не ты, сосунок, я бы исправил эту ошибку. Ты разуй свои шары, посмотри, какие вокруг чудесные мучачи. Это же персики, королевские манго!

Дальше монолог метавшегося по балкону сексуально озабоченного новосибирца Николая Смолярова, напомнившие Симонову одновременно и призывы муэдзина к ночной молитве и признания Паниковского в любви к гусю, трансформировался в сплошной высокохудожественный мат.

В колонии все знали о конфликте Николая с двадцатилетним переводчиком Семой Вернером. Этот насупленный пай-мальчик проходил годичную языковую практику перед окончанием инфака в пединституте. Он экономил каждое сентаво, не пил, не курил, скудно питался, ни с кем не общался.

И был ярым противником прелюбодеяния.

Он не позволял Николаю приглашать в гости кубинок, методично вынуждая его к сохранению супружеской верности. И стоически сносил все поношения со стороны своего «сожителя», страстного поборника сексуальной революции. Но едва кубинка переступала порог их квартиры, Сема начинал быстро что-то бормотать по-испански, и девушка опрометью убегала вниз по лестнице. Навсегда!..

— Что ты ей сказал, мерзавец?! — взбешенно вопил Коля, ни бельмеса не понимавший в испанском.

Сема молча скрывался в своей комнате, а Николай в отчаянии выбегал на балкон и рыдающим утробным завыванием глухонемого просил убегавшую без оглядки кубинку вернуться.

Потом он врывался в спальню переводчика с угрозами убить его или, по крайней мере, покалечить.

Несколько раз он просил Сему перейти жить в другую квартиру, просил Матео, jefe , шефа, КАТа, отыскать ему приют в любом месте, только подальше от праведника-традуктора. Однако Смолярова никто не хотел понять.

А Вернера заправилы «треугольника» уговаривали написать жалобу на своего «сожителя». Но переводчик упирался: он не хотел прослыть доносчиком. А без заявления у «треугольника» не было документального основания для воспитательного воздействия.

Крики в квартире и с балкона — не в счет: кричали и матерились все. Семейные скандалы тоже были нормой: «крысы», привыкшие в Союзе трудиться наравне с мужчинами, здесь с ума сходили от безделья и не редко встречали супругов с работы в дымину пьяными. Бродили слухи, что наиболее отчаянные и морально неустойчивые из советских жен отлучались в старое Моа. Там они ухитрялись пообщаться с темнокожими кабальерос в неформальной обстановке и вернуться домой к окончанию трудовой вахты бледнокожих супругов удовлетворенными результатами секретной миссии.

Интерес советских женщин к мифическим способностям негроидной расы - незадолго до приезда Симонова в Моа - был подстегнут бесплатной рекламной кампанией, проведенной по личной инициативе какого-то черного эксгибициониста.

Кухонные балконы домов советиков были обращены в сторону высокого уступа, образованного ковшами экскаваторов и отвалами бульдозеров при расчистке террасы в теле холма под строительство жилого квартала.

И вот ранним вечером, когда женщины были заняты приготовлением ужина и почти все находились на балконах или у распахнутых балконных дверей, состоялось бесплатное представление. На искусственном обрыве, на уровне плоских крыш четырехэтажек, в бледном свете балконных лампочек и красной сигнальной лампы для самолетов, установленной на макушке водонапорной башни, перед изумленными взорами не испорченных порнографией представительниц нашей страны предстал весь в белом высокий молодой негр. И, говоря языком лучшего поэта советской эпохи, он достал из широких штанин не дубликат бесценного груза, а внушительный, не уступающий габаритами воспетому поэтом Барковым семивершковому образцу, оригинал.

Грозный предмет, похожий на резиновую полицейскую дубинку, отчетливо вырисовывался на фоне белых брюк. И этот ночной актер, немного отклонившись своим гибким телом назад, торжественно приступил к ритуалу публичной мастурбации.

С балконов сначала взметнулся всеобщий всплеск ужаса. Но постепенно всенародное возмущение переросло в восторженное изумление и всеобщий призыв: «Смотрите, смотрите!..» На крохотные балконы, заставленные разным барахлом, высыпало все население дома. К женам присоединились их мужья и даже дети. Понеслось всеобщее улюлюканье, обогащенное радостными криками уже принявших на грудь после трудового дня мужиков: «Давай, давай!»

Негр сначала плавно, а затем, ускоряя возвратно-поступательные движения, в бешеном темпе завершил свое выступление. И угрожающе поводил вороненым стволом в сторону всех балконов, как бы повторяя главную идею поэтического шедевра: «Смотрите, завидуйте!»

После чего спокойно спрятал оружие в предусмотренное для этого место, задернул «молнию» и, прощально поприветствовав почтенную публику поднятием уставшей от любимого занятия руки, удалился со сцены в сторону водонапорной башни.

На следующий день вся колония говорила об этом явлении негра народу, как о важнейшем международном событии с тайной надеждой, что вскоре оно должно найти свое поражающее воображение советиков продолжение.

Дня через два - в то же вечернее время - снискавший громкую скандальную славу незнакомец под восторженные возгласы женщин: «Вон он! Вон он!» — появился на обрыве и замер в ожидании.

По-видимому, он предпочитал давать представления при полном аншлаге, поэтому не спешил, ожидая, пока на балконы соберется и устремит на него нетерпеливые взоры вся почтенная публика. Однако едва самодеятельный артист извлек свою чернокожую «паспортину», как около него, словно из-под земли, выросли два жлоба в полицейской форме и заломили ему руки назад. Ужас из железа выжал стон — это закричали советские женщины, выражая свой справедливый протест против акта открытого насилия. Потом наступила гробовая тишина.

А безымянного актера под черные рученьки по высокому бурьяну навсегда увели на вершину кургана во тьму тропической ночи бдительные стражи нравственности, мгновенно отреагировавшие на болтливость советиков или донос в полицию их руководителей.

Димитр неожиданно поддержал Николая Смолярова в его схватке с Семой Вернером:

— Симеон не справедлив. Той, он млад още обучавам, учить Николай, свой баща, отец. Он длъжен почитам стар човек. Защо, почему Николай не може поканя, пригласить кубинка на гости в свой апартамент?

Симонову вспомнился Иван Сапега — тип почище Симеона. Душу пронзила тоска и тревога по Карине. И он, не дослушав Димитра, отдал ему сетку с коньяком и сыром, пожал его большую пухлую ладонь и побрел в свою келью - к вонючим кукарачам и кровожадным москитам.  

Глава 19. Тревожное утро

Утром Симонова подкинул с постели дикий крик. Он выскочил в гостиную и увидел на кухне Ивана в одних домашних пурпурного цвета трусах, стоящего в позе распятого Христа и орущего благим матом.

Вовик и Барбарина появились из спальни, вообще, в одеяниях Адама и Евы. Барбарина прикрывала ладонями самые интимные места – бюст и промежность.

Оказалось, что к тощей груди запорожского казака присосалась крохотная изумрудная жаба, выпрыгнувшая из выдвижного ящика тумбочки напротив газовой плиты. Вовик грубо обматерил партийного деятеля, бережно снял бесхвостое земноводное с облюбованного им места и выбросил в предрассветное пространство сквозь распахнутую балконную дверь с воплем:

— Ты чо, бля, орешь, как будто тебе яйца оторвали? А что, если бы мы склещились?

Ева пряталась за спиной Адама и клацала зубами. Ивана бил мелкий мандраж, и у Симонова возникла надежда, что он замолчал навсегда.

— Ладно, готовь завтрак, — засмеялся Вовик. — Можно и из лягушек. Я в Гаване попробовал — не хуже курицы.

— Эх, гвозди бы делать из этих людей! — продекламировал Симонов.

Барбарина, как всегда, потребовала объяснения:

— Почему гвозди, Саша?

— А тебе, конечно, хрен лучше - толще и длиннее, — оборвал ее Вовик. — Быстро одевайся, позавтракаем — и мотай в свою общагу! Нам на работу надо.

Иван был всю эту неделю, в порядке установленной на «семейном» совете очередности, дежурным по кухне. Эта обязанность была самой тяжелой и самой почетной в горестном быту соломенных вдовцов, страдающих в загранке без жен, детей и любимых. Было несколько и настоящих холостяков, в основном из числа студентов-переводчиков.

Дежурный по кухне должен был вставать и ложиться спать, как минимум, с разницей на час по отношению к остальным едокам. Терзать свою фантазию, чтобы приготовить нечто съедобное из ограниченного ассортимента продуктов. И в течение всей бесконечной недели исполнять роль кухарки, официантки и мойщицы посуды: накрывать и безропотно обслуживать беспечно жующих сожителей, мыть посуду, принимать и кормить-поить гостей.

В обед дежурный практически не отдыхал. Едва отдельный автобус, доставлявший светиков на работу и с работы, привозил разомлевших от жары и наглотавшихся сероводорода мужчин и женщин с завода к их домам, дежурные по кухне брали резкий старт. Ворвавшись на кухню, зажигали газовую плиту, доставали из холодильника и ставили на голубое пламя кастрюли и сковороды с приготовленной с ночи снедью. Пока шел подогрев, расставляли приборы и тарелки, резали хлеб, ставили на стол блюдо с «силосом» - так в быту именовался овощной салат.

Короче, на неделю превращались в матерей семейства.

Симонов и Голосков были счастливы, что дежурство на сегодняшний, предновогодний, день и на последующие пять дней выпали на долю Ивана. Он возводил жратву в культ и отравлял и без того гнусное существование дежурного беспрестанной воркотней на некачественное приготовление блюд. Себя же он считал непревзойденным кашеваром, так что в ответ на его претензии Симонов отвечал интеллигентно и кратко: «Жри что дают! Не нравится — готовь сам».

Вовек был вне критики. Благодаря истинному таланту и неистощимой фантазии в кулинарном искусстве он по-братски делился с Симоновым своим мастерством, оберегая от партийного критиканства Ивана. И не редко грубо посылал его в дальнюю область, в заоблачный плес. А проще — на предмет с кратким и хлестким заборным названьем.

В полвосьмого утра Симонов курил после завтрака на балконе бесфильтровую крепкую, как стальной скребок, введенный в горло, сигарету «Popularis» и  увидел, что к дому подходит красный автобус советского производства. Симонов с прощальной тоской обозрел ставший привычным солнечный пейзаж слева направо.

Сначала взгляд всегда притягивали дальние покрытые лесом горы. Уж очень они походили своими очертаниями на сопки правого берега Енисея в родном Красноярске. Гораздо ближе белели изящные зданья недавно построенного политехнического института на высоком плоскогорье. У его подножия совсем не к месту разместились за колючей проволокой бараки и охранные вышки лагеря для заключенных.

Правее, за красноватыми разводьями заводского хвостохранилища – отходов после извлечения из руды никеля и кобальта - темнели унылые хижины старого Моа в зарослях пальм, манговых и хлебных деревьев. А за колониальным городком распахивалась бесконечная гладь океана, парящая темно-синей, насыщенной утренним солнцем гладью под белесым сонным небом.

Из подъездов уже валили дорогие соотечественники - в большинстве своем в темных очках, прикрывающих красные после ночной пьянки очи. К среднему подъезду дома, где жил Димитр, подкатил «уазик», и болгарин вышел на балкон в одних шортах с нависающим над ними чудовищным брюхом. Он помахал шоферу рукой и крикнул во все горло: «!Salud, chico!»

 

Хостинг от uCoz