Глава 1. Угроза
суицидом
Записка была на английском
языке. Ее вместе с ключом от своего номера Симонов получил из шоколадных рук
мулата с розовым шрамом на щеке.
Симонов вскрыл узкий
конверт, извлек матовый листок папиросной бумаги и, отказываясь верить своим
глазам, несколько раз перечитал написанный знакомым, сплетенным в нервную
цепочку, почерком текст: «Если ты не придешь ко мне сегодня вечером, я вскрою
себе вены ножом, который ты забыл у меня. Прощай. Твоя Кари».
«Vains... Knife... Farewell...» Сознание отказывалось всерьез
воспринимать предупреждение о перерезанных венах, прощании на век и упоминание
о вещдоке — походном складнике с двумя лезвиями, ложкой, вилкой, штопором и
консервным ножом. Он купил его неделю назад в московском ГУМе. А теперь,
оказывается, забыл у Карины, чтобы это тупое ширпотребовское изделие
превратилось в орудие суицида и предмет, обличающий его причастность к
самоубийству девушки в столице иностранной державы. Да еще и по его, гражданина
страны Советов, вине.
Воображение воскресило
драматическую сцену из «Дамы с камелиями» и событие в гостинице «Англетер»: «До
свидания, друг мой, до свидания! Милый мой, ты у меня в груди...» Чепуха, да и
только!..
Он невольно улыбнулся: Кари
то ли для вящей убедительности, то ли просто под рукой не оказалось другой
шариковой ручки, серьезность своего предупреждения изобразила красной пастой.
Словно скальпелем сделала пробный росчерк по запястью. Все это мало походило на
ироничную и сдержанную в своих эмоциях и поведении преподавательницу английского
языка. Он даже подумал, что записка сочинялась под чью-то диктовку. Или это
один из озорных розыгрышей, которыми она любила забавлять его в прошлом.
Краем глаза Симонов отметил,
что мулат за полированной стойкой администратора отеля, перебрасывая из ладони
в ладонь крупный, как солнце, апельсин, с неопределенной усмешкой на отливающих
синевой губах внимательно наблюдает за поведением русского гостя.
— Кто вам ее передал? —
спросил Симонов по-английски, желая проверить, мог ли кубинец понять, какую
весть вручил представителю дружественной державы. Он, как и многие советики,
был уверен, что вся обслуга в гостиницах — стукачи «сегуридад» — кубинского
братишки советского КГБ.
Ответа не последовало —
только недоуменное пожатие худыми плечами, и Симонов повторил свой вопрос на испанском.
Мулат с розовым шрамом неожиданно подмигнул ему выпуклым кофейным глазом и открыл
прекрасные перламутровые зубы:
— С час назад приходила
высокая «негрита» вот с такими бедрами (мулат описал вокруг своей тощей задницы
нечто вроде хула-хупа) и оставила вам эту записку.
Симонов усмехнулся: записка
по-испански звучит как «нота», и выходка Карины напоминала некий
дипломатический демарш. Последнее китайское предупреждение.
Он посмотрел на бронзовые
часы над головой администратора — большие, похожие на барометр времен Колумба:
было без четверти три. Самоубийство можно без труда предотвратить, если
нейтрализовать Светку. Эта грудастая хохлуша крепко села ему на хвост. А какой
же русский - и даже безродный космополит - не любит большую белую, величественную,
как бюст вождю всех времен и народов, грудь? Любовь эта, без малейшего намека
на юмор или сатиру, входит в наше испорченное с рождения подсознание, если
вопреки своему марксистско-ленинскому воспитанию поверить буржуазному
лжеученому Фрейду, - с молоком матери.
В первую же ночь после
прилета в Гавану они в угаре безумной своей страсти поломали кровать в его
номере, и сейчас, поднимаясь по лестнице, он думал о сроках, в которые
администрации гостиницы удастся ликвидировать печальные последствия неприятного
инцидента, имеющего шансы получить нежелательную международную огласку. Пока
она на все его обращения давала стандартный для этой страны ответ: «маньяна»,
то есть завтра. И так уже три дня.
Он сам долго возился, чтобы
придать аварийному оборудованию первозданный облик, но вскоре убедился, что без
топора и долота этот, кажись, нехитрый спальный снаряд, не реставрировать. Поломка
станет достоянием гласности при первом прикосновении к нему «камареры», как
здесь именуют горничных.
А прикосновение неизбежно,
поскольку постельное белье и три полотенца на душу постояльцев менялись
каждодневно. И это при удручающей убогости приходящего в упадок приюта,
заселенного исключительно сознательными, привыкшими ко всяким невзгодам
покорными советиками, — граждане других стран соцлагеря наотрез отказывались от
подобных гостиниц. В случае несогласия они требовали немедленного возвращения
домой. О редких приезжих из капстран и стран третьего мира и говорить не стоит
– им отводились апартаменты в лучших отелях, оставшихся после проклятых
американцев и беглых кубинских олигархов.
Пусть все принадлежности —
простыни, наволочки и рушники — были ветхими, до дыр застиранными и
непросушенными, пахли низкосортным стиральным порошком или жидким мылом
советского производства, но их частая замена вызывала у советиков преклонение
перед опрятной бедностью.
По крайней мере, Симонова,
много мотавшегося по командировкам по городам и весям родной страны и жившего в
столичных и провинциальных гостиницах, таким вниманием ни разу не баловали.
Сменка раз в неделю, как в армейских казармах, была нормой. Не редко и этот
срок, ввиду загруженности прачечных или отсутствия вонючего жидкого мыла,
пролонгировался до десяти и более дней.
А пока до производства
ремонта ему приходилось, уткнувшись носом в нечто объемно-чистое, похожее на облако
без лифчика, спать со Светкой в ее номере. Из опасения, что и ее койка так же
внезапно может обрушиться под пулеметными очередями и взрывами сексналетов, они
все дела, связанные с переменными динамическими нагрузками, совершали на
матрасе, сброшенном с кровати на каменный пол. Матрас был старый комковатый и
спрессованный сотнями тел предыдущих постояльцев. Наверное, он хранил в себе
историческую память об обитательницах и посетителях дешевого портового борделя,
превращенного после потрясной революции в пуританский государственный отель с
подпольным сексом.
Утром, принимая душ, Симонов
чувствовал, что колени у него саднят, как после преодоления по-пластунски
«мышеловки» армейской штурмовой полосы или партизанского перехода по скалам
Сьерра Маэстры.
***
Симонов постучался в номер
Виктора Дорошенко.
Витя млел в рваном кресле,
обливаясь потом и похлопывая себя по жирному животу. Лицо у него было обрюзгшее,
доброе, простонародное.
На второй день их знакомства
в Москве, в «Зарубежметалле», Дорошенко в ходе выпивки с глазу на глаз в одной
из гостиниц ВДНХ — «Заре» или «Востоке» — поведал Симонову о самой яркой
странице из своей биографии. Еще студентом, а потом и молодым специалистом, он
свои летние отпуска посвящал «рубке капусты» не в комсомольских стройотрядах, а
в сыгранной паре с другим профессиональным каталой. Этот тандем потрошил в азо
и преферанс лохов на пляжах и в гостиницах Сочи и Адлера. Играл, курил и пил
ночами напролет. Ну и девочки, знамо дело. «Оттого и морда такая унитазная, —
самокритично заметил бывалый шулер. — Хорошо, во время завязал и на нары не
залетел. Но печенку посадил...»
— Ну, бля, още! — умоляющими
желтыми глазами глядя на Симонова, протянул Витек на высокой бабьей ноте. — Хотел
под душ залезть — снова воды нет. Еще дня два — и я сгнию на корню. А залупу
уже сгноил.
— Не успеешь сгнить. Завтра
в пять утра улетаем в Моа. Я только что из ГКЭСа, от Муртазина. В три ночи за
нами придет гакаэсовский автобус с переводчиком и проездными документами. А вот
еще новость — записка от Карины, в регистратуре для меня оставила. Хочет вены
себе перерезать, если сегодня не нанесу ей визит. Оказывается, мы там нож забыли
— хочет воспользоваться почему-то именно им. Ритуальное самоубийство.
— Ни хрена себе, листья
ясеня! Хорошо еще, что вещдок тупой, как две залупы вместе. До Москвы верхом на
нем можно доскакать.
Витя возбужденно подпрыгнул
в своем видавшем порносцены кресле, и из его хабэшных застиранных плавок
выскользнул в паху кусок мятой, покрытой редким пухом кожи. Ловким движением
криминального картежника он вернул «прикуп» на место и захохотал, обнажив
золотые фиксы на клыках. В тесном обшарпанном, похожем на средневековый застенок
номере, несмотря на открытые жалюзи и балконную дверь, было нестерпимо душно, и
витал запах протухлого пота дореволюционных шлюх, трудовых испарений советских
специалистов и плохо промываемой канализации. С улицы врывались пропитанные
тропическим жаром голоса людей и сигналы автомашин.
Вблизи отеля, в пределах
пешеходной досягаемости, находились знаменитый тенистый бульвар El Prado и любимый бар Хемингуэя, где он любил пососать
через соломинку коктейль «дайкири». По соседству работало несколько музеев и
дворец свергнутого диктатора Батисты, превращенный в музей революции. Рядом с
ним покоилась на постаменте яхта «Гранма», доставившая на Кубу стаю
буревестников кастровской революции. Яхту, как и питерский крейсер «Аврора»,
превратили в музейный экспонат, только на суше.
Все это Симонов уже видел
около двух лет назад - в свою первую командировку на Кубу. Можно бы и обновить
былые впечатления, но невыносимая жара, равно как и лютый мороз в родной
Сибири, располагал к расслабухе в закрытом помещении.
— Что делать-то будешь? —
спросил Дорошенко. У него был едва уловимый одесский выговор. — С этими
страстями африканскими шутки плохи. Возьмет да и полоснет по голубым жилкам
твоим перышком! В Сочи с одним моим клиентом было такое: продул все до трусов —
и через час бритвой разрешил все свои проблемы. В гостинице «Чайка» — от уха до
уха.
Симонов осторожно, задом
ощущая возможность очередной постельной катастрофы, присел на край широкой,
почти квадратной, кровати, покрытой ветхим грязно-розовым покрывалом.
Припомнился эпизод в Магадане. Тогда в его номер ровно в одиннадцать ночи
ворвалась банда гостиничной прислуги во главе с администраторшей, когда он,
полный самых нежных чувств, приступал к совершению акта прелюбодеяния с
потрясающей женщиной — торговым агентом потребкооперации Аней с полуострова
Чукотка. Она только что прилетела из очередного полугодового отпуска,
проведенного на полуострове Крым и в Сочи. Гостиничные террористы так и не дали
Симонову вдоволь полюбоваться ее черноморским загаром. Вместо этого их обоих
под угрозой оповещения им опостылевших семей и руководства родных предприятий
выкинули в темное неуютное колымское пространство. Туда, где гуляли лишь ветер,
славший пронизывающий до костей сырой эфир с угрюмой поверхности Нагайской
бухты, да они, униженные и оскорбленные в своих лучших внезапно вспыхнувших
командировачно-раскованных нежных чувствах. Оставалось вслух проклинать сейчас
отдельные недостатки существующего строя, допускающего секс только в специально
отведенных местах или в глубоком подполье.
— Не будешь, а будем. Ты же
Франческе тоже надежду подарил.
Три дня назад Симонов на
свидание с Кариной пошел вместе с Дорошенко. Карина пригласила к себе соседку —
ласковую крошечную негритянку с короткими, свитыми в мелкие пружины волосами.
После нескольких порций рома Витек развеселился, обнял Франческу за голые плечики
и стал целовать в выпуклый, словно покрытый черным лаком, лобик. Как папа
любимую дочку.
— У нее есть chica – девочка - от английского моряка, — шепнула Симонову Карина. — Раньше он часто
бывал в Гаване, а теперь его уже года два не появляется. — И неожиданно, как
давно продуманное: — Жаль, что я тогда не родила. Ей бы было уже полтора
года...
- Мы можем это дело
поправить сегодня же. Впереди целая ночь, - пошутил Симонов, прижав Карину к
себе.
Странно, что было это всего
пару дней назад. Время как будто приобрело не контролируемый сознанием масштаб.
Может, оттого что он за одну ночь оказался по другую сторону глобуса.
— Что ты, Вить, морщишься?
Франческа ждет. Может, заделаешь ей хохленка, братика полуангличанки? — кисло
пошутил сейчас Симонов.
На душе у него было скверно,
как будто он, сам того не желая, совершил кражу или ударил ребенка.
— Ты же сам сказал, что она
и так, как мадам Баттерфляй... Нет, Сашко, боюсь я заморских барух. Больно уж
она черная и кучерявая. И Светки боюсь: заложит меня жене. Они друг друга
хорошо знают. А в Москве мне обещали Галку месяца через три прислать. Будет у
них, о чем погутарить.
— Ну и лох ты, Витя! В
Москве картежники покруче тебя. Выперли тебя без жены на год, пообещали ее прислать
— и живи надеждой до скончания века. Меня в прошлый раз и в этот так же
опарафинили: обещали оформить выезд с женой, а на деле — сам видишь. Они же на
нас экономят и приворовывают. Вершат свои темные делишки. Короче, идешь?
- А со Светкой как? Она от
тебя без ума, не отпустит. Кастрирует... Правда, Саша, не было у меня никогда
импортных барух. Или экспортных? — черт их разберет. А таких черных и кучерявых
- тем более...
Но, уловив полный
негодования и открытого презрения взгляд Симонова, тут же исправился:
— Ладно, после ужина
смываемся. Светку бери на себя.
- Ты что, забыл? Ей же к
знакомым каким-то надо посылку и письмо от родных передать. Проводим ее туда,
а сами смоемся. Или пусть одна топает.
Почему-то к Светлане он
испытывал чувство, близкое к враждебному. Словно она обманом заманила его к
себе в постель, пусть они и сломали ложе в его номере. Он не мог припомнить за
собой такого... Ну, почему она хотя бы из приличья, для вида, как это бывает с
нормальными бабами, не поломалась на территории другой страны?
А сейчас хотелось быть с ней
грубым и циничным. И этим отпугнуть от себя, стать снова свободным и начать
жизнь в этой стране с чистого листа.
Вообще-то, Симонов все эти
дни не мог сам себя понять. Как будто чья-то злая сила заставляла его
действовать вопреки всем своим прежним намерениям. Второй командировки на Кубу
он добивался исключительно ради того, чтобы снова увидеть Карину. Пообещав
месячную зарплату в валюте отдать по возвращении директору своего предприятия,
а его другу гэбэшнику - безотлагательно подарить норковую шапку со своей головы
за проталкивание его документов через таинственное чекистское чрево, он всего
через двадцать месяцев получил вызов в Москву. Целую неделю проходил там разные
формальности. Даже в ЦК КПСС выслушал нудный инструктаж о бдительности и
пропаганде советского образа жизни, хотя и был беспартийным. Потом пропил кучу
денег с оказавшимся в Москве в командировке своим директором и его свитой.
Один прелюбодей из этой
свиты, Сашка Ерканов, навязался Симонову в друзья. Года два-три назад Ерканов
после нескольких лет пребывания секретарем райкома комсомола стал важной шишкой
- вторым секретарем райкома КПСС в том же районе. Но вскоре его с позором
изгнали из партноменклатуры за пьяную драку в спецбане. В этом элитном
заведении, как позднее прокомментировал это громкое событие простой представитель
народа, Ерканов не поделил шайку со своим шефом – первым секретарем Задковым.
В схватку двух секретарей с
миротворческой миссией ввязался - тоже голый - завотделом агитации и пропаганды
райкома. Последний как коммунист с большим партийным стажем и ветеран-фронтовик
свято верил в то, что человек человеку друг, товарищ, брат. Он решительно ввязался
в рукопашную схватку взбесившихся партбоссов, пытаясь самоотверженно разнять
их. За усердным изучением классиков марксизма-ленинизма он запамятовал грозное
народное предупреждение: двое в драку – третий в сраку. И жестоко поплатился за
свою наивность. Оба секретаря переключили свой большевистский гнев на идеолога,
и миротворец из бани угодил прямиком в реанимацию с тяжелыми черепно-мозговыми
травмами и контузией.
До суда дело, конечно,
парторганы не допустили и партбилетов дебоширов не лишили. Но от позора бывшему
персеку Задкову навсегда пришлось скрыться в какой-то городок в Подмосковье. На
новом местожительстве к нему с пониманием отнеслось районное партийное
руководство и пристроило на работу директором райпотребсоюза – место не престижное,
но доходное.
А Ерканову пришлось
вспомнить о своем сельхознавозном образовании механика. И он, ни бельмеса не
понимавший в экономике, но имевший хорошо отлаженные блатные связи, приткнулся
на специально придуманную для него прилично оплачиваемую и не пыльную должность
главного экономиста конструкторского бюро в том же объединении, где работал
Симонов.
Старые связи позволили ему
выйти на нужных людей в Москве и под руководством горбатого профессора
Комуницера из плехановского института, недавно прославившегося подписанием
обличительного заявления против академика Сахарова, наспех состряпать туфтовую
диссертацию о благотворном влиянии партийной организации района на рост производительности
труда завода сельхозоборудования.
До позорного изгнания
Ерканов сидел в президиумах по правую руку от партийного божка этого района. И,
конечно же, периодически выпивая с заводским начальством, оказывал сильное
влияние на рост потенциала завода.
После позорного изгнания из
партийного рая у Сашки появился странный синдром: напившись до определенной
кондиции, он вдруг с громкими рыданиями начинал колотиться о стену затылком и
душераздирающе каяться: «Ну какой же я дурак! Какой же я дурак, дорогие товарищи!..
Вы даже не понимаете, что я потерял!..» Что скрывалось за этой неизбывной
тоской, Ерканов не пояснял. Только гендиректор Князев в разговоре с Симоновым
сделал своеобразное предположение: «Ты не замечаешь, как Сашка швыряется
деньгами? По-моему, на секретарском посту у него были левые источники
нетрудовых доходов…»
А теперь Сашка уже третий
месяц жил в столице, готовясь к предзащите своего грандиозного труда перед
собранием светил советской экономической науки и организации для них соответствующего
банкета в ресторане «Пекин». Для этого требовались - вздыхал служитель науки -
не малые деньги. Поэтому, когда он пригласил Симонова поехать на ночь в Пушкино
к своей очередной пассии - комсомолке и студентке - из того же плехановского
института, затраты по закупу закуси, шампанского и водки в Елисеевском
гастрономе, Симонову пришлось взять на себя. После чего они на вечерней
электричке отправились в Пушкино. По дороге Ерканов очень живо охарактеризовал
свою пассию как юную еврейку, знающую толк в изящном сексе - при свечах и перед
большим зеркалом, отражающим процесс со всеми лирическими нюансами.
Но и Симонову предстояло в
очередной раз согрешить – переспать со страшненькой сорокалетней тетушкой
Еркановской комсомолки. Только в полной темноте. При свете и перед зеркалом он
вряд ли бы смог настроиться на качественный интим.
Сначала вдохновило то, что
это была первая еврейка в его блудной биографии. А после «северного сияния» -
смеси шампанского с водкой – тетушкина внешность – ее преувеличенно горбатый и
длинный носик, грустные, как безнадежные карие вишни, глаза и тонкие
губы - уже не имела никакого значения.
У бедной Сони полгода назад
умер муж, и - после его приглашения проследовать в спальню - вдовушку пару
минут мучила совесть и тягостное сомнение, стоит ли изменять светлой памяти
покойного супруга. Но в постели Соня оставила за бортом все свои печали, при
совокуплении визжала, как недорезанный поросенок: «Ой, что ты со мной делаешь?
Да у меня никогда такого не было!..»
По дороге из Пушкино в
Москву Ерканов допытывался, каким приемом Симонову удалось достичь столь
поразительного эффекта. Оказалось, что тетушкины стоны и всхлипы мешали
племяннице и ему вершить то же самое за стенкой, разделявшей две кровати, - даже
при свечах и зеркале.
***
Для Симонова было истинным
спасением от преждевременной кончины, когда он, измотанный беспрерывными
возлияниями и необузданным темпераментом скорбящей вдовы, наконец-то поднялся с
двумя бутылками водки и закуской в объемистом портфеле на борт серебристого
лайнера ИЛ-62, летевшего через Лиссабон в Гавану. Полет занимал около двадцати
часов.
В кресле рядом с Симоновым
оказалась Светлана Соловей, очень серьезная на вид женщина лет тридцати пяти,
коллега Вити Дорошенко по киевскому проектно-конструкторскому институту.
Самой выдающимся узлом в
конструкции самой Светланы являлась, несомненно, ее грудь. Эту деталь Симонов
не без интереса отметил еще в Москве при первом знакомстве со Светланой.
А так она была высокой,
крепконогой и невозмутимой, как сфинкс, стриженной «под мальчика»,
пренебрегавшей косметикой невыразительной особой с простоватым лицом и
отсутствующим взглядом широких светлых глаз.
Но грудь у нее была замечательная
— совершенной, стреляющей в суть мужского естества формы, отвлекающей внимание
от отдельных недостатков ее обладательницы. Например, несоблюдения гармоничных
пропорций между бюстом и, как бы это поприличней выразиться, ее ягодицами.
Последним не повредило бы приобрести столь же впечатляющие округло-выпуклые
очертания. Хорошо бы подправить форму подбородка, стереть складочки с шеи.
Удлинить на полшишки ноги. Да мало ли что еще? Но, брат, ешь, что дают!..
Дорошенко расширил кругозор
Симонова в отношении землячки дополнительными сведениями: замужем ни разу не
была, в связях, порочащих целомудрие старой девы, не замечена. И рекомендовал
сибиряку вплотную заняться разработкой данного объекта.
— Давай-ка лучше ты, Витя! –
отшучивался Симонов. - У тебя больше шансов. За границей я предпочитаю
переключаться на местные кадры - для укрепления интернациональных связей,
коллекционирования и удовлетворения естественного любопытства и страсти. Для
объективного отчета перед друзьями и сослуживцами. Для углубленного изучения
языка и обычаев.
— Она на тебя глаз положила,
Саша. Раза три говорила, какой интересный мужчина! Нарочно передо мной колоду открыла
и козырного туза показала: знает, что тебе передам.
Симонов, импозантной
внешностью, манерами и знаньем языков отдаленно походивший на грустноватых
чеховских ловеласов, на свой счет давно не обольщался: женщины, сами того не
осознавая, ценили в нем не его интеллект, а матерого кобеля, обладающего некой
мужской тайной соблазнителя. И Симонов, ставший за годы постоянных тренировок
профессионалом в этом пока не олимпийском виде спорта, редко разочаровывал их
ожидания.
— Не вешай мне лапшу на уши,
Витек. С таким роскошным бюстом она самого Фиделя на колени поставит. Он, кстати,
холостяк и наверняка мечтает о такой телке.
— А ты его опереди — и
перетасуй, как твоему темпераменту захоцца.
— Изыди, сатана! Меня ждет
моя Пенелопа на далеком тропическом острове, сплошь покрытом пальмами, и не сводит
глаз с океана...
Рейс был поздний. Едва
самолет набрал высоту, стюардессы замелькали по салону сначала с подносами
напитков — нарзаном, колой, фантой, белым и красным вином. Чуть позднее покатилась
по проходу тележка с ужином — на каждого пассажира подносик с ромштексом и
картофелем фри, маринованным огурчиком, крошечным бутербродом с красной икрой,
клубничным джемом в пластиковой коробочке в сопровождении пакетиков с солью,
перцем, горчицей. И ярким, как дневное светило, грейпфрутом величиной с дыню
сорта «колхозница».
Дорошенко, утопавший в
кресле за спиной Светланы, ликовал:
— Теперь верю, что мы и
взаправду за границу едем. Все, как у белых людей. Нет, такой фарт может
выпасть только раз в жизни! А винишка, если попросить, принести не откажут?
— Нажми на кнопку — закажи
на всех.
На кнопку нажимали еще раза
три, и невозмутимая белокурая стюардесса четко, как робот, поставляла вино в их
теплый уголок первого салона, перед дверью в кабину пилотов. Самолет шел
полупустым, а в Москве их почему-то пугали, что на этот рейс может не оказаться
билетов. После ужина в салоне вскоре выключили общий свет, Дорошенко заявил,
что намерен почивать.
А Симонов тонким чутьем
опытного охотника уловил, что соседка ждет от него первого хода. Он же не торопился,
все еще решая для себя, стоит ли утрачивать свою свободу на подлете к острову
Свободы, где его наверняка ждет нежная черная роза. Но в нем уже поднимается
низменное желание походя сорвать этот увядающий придорожный пырей.
Ладно, максимум серьезности.
Вы живете в Киеве? У вас есть муж, дети? Нет. Ну а у меня жена и дочь в седьмом
классе. А ваши родители - они живут в Киеве? Нет, под Киевом, поставляют мне,
их единственной дочке, сало, картошку и прочую сельхозпродукцию. Будете в
Киеве, заходите в гости. С ночевкой, надеюсь? Там будем посмотреть! И вы меня
угостите салом? И картошкой тоже. И на этом все, здоровеньки булы? А вы бы чего
еще пожелали? Горилки з пэрцэм. Хоть сейчас, с собой везу как сувенир. И
горилку и сало. Из самого Кыеву? Ну и произношение у вас – прямо кацапское! Нэ
маете вы украиньской мовы. А вы менэ зубы не заговаривайте. Где горилка? Вот,
видите? Бутылка - в ней горилка, а в горилке плавает стручок червонного перцу.
Никогда не видел и тем более не пробовал такого чуда. Только слышал из народных
преданий...
Попробовали горилку,
закусили сперва салом, а потом грейпфрутом. Хотели пропустить еще по одной, но
помешала стюардесса: в самолете было прохладно, и она стала разносить пледы. И
не фуфло какое-нибудь, а настоящие шотландские, шерстяные, в крупную клетку. В
подобный любила кутаться в зимние вечера, уставившись в телевизор, его дочь. А
сейчас Симонов и Светлана укрылись ими так, что оказались под одним одеялом.
Хорошо бы для полного комфорта откинуть спинки кресел в горизонтальное положение.
Симонов провел рукой по
горячему бедру киевлянки — как бы слегка, играючи — так баянист опробует
клавиатуру перед концертом. Инструмент оказался чутким, послушным, отозвавшись
горячей нервной дрожью. Без вполне вероятной пощечины.
И через некоторое время —
это произошло уже над погруженной в беспросветную тьму Атлантикой, после взлета
из Лиссабона - нежная, но уверенная десница Симонова ласкала упругие, как
волейбольный мяч, уникальные перси киевской инженерки по металлическим
конструкциям. Не зря Света потребляла сало и чистые первозданные продукты с
бахчей и приусадебных участков Малороссии, не рожала и не кормила своим молоком
сосунков: ее бедра были налиты молодой силой, а груди не нуждались в
реконструкции с использованием современных синтетических материалов…
Дальше все покатилось по не
раз проверенной дорожке. Гавана, отель «Rejis», номер, буйство животных
страстей, сломанная кровать. Светка при этом хохотала, как сумасшедшая.
А Симонов злился на себя,
увидев в этом некий трагический символ: летел сюда - за тысячи миль от дома, от
семьи - ради чистой и, как ему грезилось, настоящей любви. И вот все рухнуло
разом – и в прямом и переносном смысле! Он с треском свалился потным пьяным
похотливым скотом на затоптанный каменный пол затрапезной гаванской гостиницы в
обнимку с крепкой, как кобылица, ненасытной попутчицей…
Нет, у меня просто мидасовский
дар превращать все, к чему ни прикоснусь, в другой материал. Только у царя — в
золото, а у меня — в дерьмо. Будь под рукой пистолет, застрелился бы, не задумываясь.
Симонов, покачиваясь и
клонясь к стене, поднялся с пола — все плыло, мерцало, колебалось в пустом пространстве,
где, казалось, не было его самого, а лишь некий обрывок его пьяного духа
созерцал большое белое тело женщины, извивающейся на полу от истерического хохота.
— Все, мадам, — язык был
холодным и скользким, как комок ртути, — сеанс одновременной игры окончен.
Извольте пройти в свой нумер. Станок не выдержал славянской удали. Кипучей и
могучей. Простите.
— Ты что, серьезно?
— Более чем. Все было
прекрасно! Однако орудие производства оказалось слабее производительных сил.
Она все еще лежала на полу,
опираясь на правый локоть, а Симонов, голый и грустный, качаясь, витал над ней.
Было душно, как в предбаннике, и ее большое белое тело блестело от пота. А у
него струился пот даже между ягодицами.
Потом он с содроганием
вспоминал, как скользили их тела при тесном соприкосновении — словно две
больших детали шатунного механизма. С ней ему хотелось быть грубым и говорить
пошлости. Это было что-то новое: прежде он оставался джентльменом и с менее
интеллигентными особами.
— Крепко тебе засрали мозги
основами марксизма-ленинизма. А на чем ты спать будешь?
Светлана встала. Ее, как
видно, не брали ни моральные, ни физические испытания. Наведенные на него груди
напоминали две ядерные головки на боевом дежурстве. Он и сам сознавал, что
городит хреновину. Но надо же чем-то заполнить провал то ли в совести, то ли
промоину в замутненном сознании. Убежать от себя. Или в будущем элементарно
предвидеть последствия своих поступков. Еще проще — меньше пить.
- Ах, оставим ненужные
споры, я себе уже все доказал! — садясь в кресло, пробормотал Симонов. И в
каком-то отчаянии отхлебнул большой глоток из бутылки с темным ромом.
Он ненавидел ее за то, что
она отняла у него приличный кусок свободы. А себя презирал за падкость на
легкую добычу и свою необузданную похотливость. «Кто похоти покорный раб, тот
нищ умом и духом слаб», - собственноручно пригвоздил он свою душу к позорному
столбу прочитанным где-то нравоучением. За собой он знал эту слабость: стоило
выпить – и память, кстати и не кстати, подсказывала давно забытые строки.
Помолчав, он добавил
очередную цитату, войдя в резонанс с переживаниями поэта-декадента:
— Я пьян давно, мне все
равно.
Момент преодоления
пространства между своим и Светкиным номером он помнил смутно, а, проснувшись в
ее кровати и определив координаты своего местонахождения, решил: ты снова низко
пал и снова не разбился!.. В жгучих полосах тропического солнца перед носом
оглушенного перелетом, горилкой, жарой и сексом советского специалиста возвышались
две белых, еще вчера привлекательных вещи, сейчас напомнивших ему почему-то о
бескрайних плантациях сахарной свеклы в Приднепровье. Симонов тихо прикоснулся
к одной из них. Светлана вздрогнула и открыла глаза:
— Чего тебе? Опять?
— Ты читала Кама-Сутру?
— А что это?
— Индийский гост по сексу.
Мы бы могли его обогатить.
— Так в чем дело? Давай!
— Поздно. Пропало
вдохновение. Пойду к себе — побреюсь, приму душ, если есть вода.
Для себя он решил: баста! Мы
просто знакомы, мы просто знакомы... Это случалось с ним и раньше. Оправданием
внезапным разрывам служило критическое отношение к своей персоне: чем скорее
женщина избавится от него, тем лучше. Прежде всего, для нее самой. С ним ни для
одной из них не существовало светлого будущего. Не говоря о счастье. А
случайную близость - вроде этой - он считал не более чем обменом любезностями.
Два одиночества по доброй воле и предварительных условий поделились тем немногим,
что имели. Хлеба горбушку – и ту пополам. И, слава Богу, коли обоим было одинаково
приятно.
— Встретимся в ресторане, не
опаздывай на завтрак, — сказал он уходя.
- Идите чинить кровать.
Еще одно подтверждение его
жизненному наблюдению: физическая близость чаще всего мужчину и женщину ничему
не обязывает. Похоже, что тело и дух находятся в постоянной борьбе друг с
другом за пальму первенства. Тела сблизились, а души разбежались.
Вот и Светка стала прежней
Светланой, замкнутой и бесстрастной. Это немного задевало мужское самолюбие, но
и успокоило смутные угрызения совести. Гораздо больше тревожила дилемма —
опохмеляться или воздержаться? А вечером обязательно к Карине — с ней липкое
ощущение нечистоты и предательства должно пройти само собой. Да и сколько раз
он предавал, прежде всего, самого себя - не из корысти или страха, а из какого-то
внутреннего протеста жить по общепринятой морали. А потом презирал себя за
притворство и вероломство. И расписывался в своей неспособности сохранять
верность и гармонию между высокими помыслами и низменными поступками.