Однако, не зря она - надежда то есть- дает дуба последней, и не стоит всуе произносить роковое слово – «никогда»!.. Вопреки всем законам советско-кубинской действительности, он снова этот чудный остров навестил и у Карины погостил. А сегодня вечером должен спешить к ней – спасать от своего же перочинного ножа - после получения записки на папиросной бумаге с надписью красным по белому: не придешь – зарежусь!.. Что это, в который раз обращался он к своему второму «я», - розыгрыш или мелодрама с выстрелом или харакири в финале?..
А все же Князев иногда умел держать слово. Иногда… Потому что не редко нарушал его. И когда его упрекали в коварстве и необязательности, он оскаливал желтые зубы в простецкой улыбке и произносил свою, известную многим его подчиненным, формулу: «Мое слово: хочу - дам, хочу - возьму обратно».
В первый день появления на работе и краткого доклада о контактах Любы Биденко с лицами противоположного пола за рубежом Симонов вручил Князеву обещанную сумму чеков. В очередной командировке гендиректор купил на них в московской «Березке» импортные куртки своим дочерям. И по возвращении - за выпивкой в комнате отдыха, примыкающей к его кабинету - подобрел и пообещал в своей демократической манере: «Не бзди, увидишь свою негритоску. Не завтра, конечно, - ты гэбэшные правила знаешь. Вот проверят – как ты там себя вел, и если не прокололся, отправлю тебя по-новой. За Любкой ты, конечно, хреново следил! Сам в блядках погряз. Но что с тебя взять? Разведчик ты никакой»…
А гэбэшные правила, как объяснял еще раньше тот же Князев, были и жесткими, и расплывчатыми: без особой на то необходимости советских граждан, вернувшихся из заграницы, в эту страну снова не направлять, по крайней мере, в течение последующих двух или трех лет. Считалось, что за это время можно учинить проверку лояльности побывавшего за бугром соотечественника, а сложившиеся там связи ослабнут или вообще исчезнут.
Симонову такой срок означал гроб с музыкой: за три года Карина наверняка обзаведется семьей, и будет жить неизвестно где. А он безнадежно состарится. Нет, надо выбивать клин клином и не отказываться от лестных предложений бывших подруг по альковным утехам…
***
В знак особого расположения - сразу после ноябрьских праздников - Князев взял Симонова в недельную командировку в Дальневосточный филиал объединения. Они там хорошо попьянствовали в ресторанах и в гостях, что-то посмотрели, с чем-то ознакомились на подземном руднике и обогатительной фабрике. Нанесли визиты директору горного комбината и первому секретарю райкома. В заключение Князев сделал профилактическую накачку руководству филиала. Прежде всего, его гостеприимному начальнику Леве Капуцинову, чтобы знал свое место и не задирал нос, что у него переходящее знамя района в соцсоревновании и много других знамен, вымпелов, кубков и грамот. И при филиале ежеквартально проводятся показательные семинары Приморского края по партполитработе и «экономной экономике».
Они жили в одном номере, и Князев каждый вечер за бутылкой учинял Симонову допрос с пристрастьем: как там, на Кубе, Любка – где, с кем, когда?.. Чистосердечные признания Симонова сводились к одному: «Да не держал я свечу, Егор, не заглядывал в замочную скважину. Тебе же Леня Лескин наверняка все рассказал: о Диссиденте, о «белофинне» Эйно. А что у них там было в деталях – знает только сама Люба»…
Конечно, об исповеди Диссидента болгарину Димитру Стоянову Симонов благоразумно умолчал. Бородатый сварщик, уверовавший в свою неотразимость и уязвленный отказом, мог просто похвастаться, возвести напраслину.
«Нет, - тупо настаивал забалдевший влюбленный гендиректор, - я хочу знать все. Я тебя отправлю в Сумы: найдешь этого Диссидента - и все из него выпотрошишь. Понял?… Я же на ней жениться хочу – и мне надо быть уверенным…»
А Симонов подозревал, что Князеву позарез был нужен компромат на Любку, чтобы избежать женитьбы по уважительной причине. Развод с женой и объяснения с партийными органами и министерством по этому поводу, как он сам признавался, вызывали в нем панику. А несколько месяцев без Любки убедили, что можно прожить и без нее. Он успел за это время «оприходовать» ее близкую подружку, племянницу своего друга-профессора, и теперь опасался, как бы не произошла утечка информации в ушные раковины его возлюбленной. Хотелось в глазах Любы оставаться надежным и решительным мужчиной: отправляя ее на Кубу, он поклялся, что женится на ней - при условии абсолютной верности ему на острове Свободы.
Из Кавалерово до Артема, где находился Владивостокский аэропорт, они почти пятьсот километров на бешеной скорости гнали по гравийке сквозь голые лиственные леса на «Волге». Высокий моральный дух и физические силы поддерживали в себе армянским коньяком. А спешили напрасно: самолет задерживался на полсуток из-за непогоды.
Потом пожалели, что сразу отпустили «Волгу»: она бы пригодилась для поездки за полсотни километров от порта – во Владивосток. Князев порылся в своем ежедневнике и позвонил туда из автомата знакомому генералу - какому-то Николаю Ивановичу. Генерал Егору несказанно возрадовался и тут же послал за ними на дежурном «уазике» своего адъютанта, разговорчивого и услужливого майора. Машина пришла в аэропорт через час. Еще час тряски по разбитой бетонке - и не умолкавший всю дорогу адъютант доставил их на генеральскую квартиру - к роскошному столу под хрустальной люстрой, накрытому в гостиной. Глаз радовали красная икра, красная рыба во всех видах – копченая, вареная, жареная, - трепанги и крабы, фрукты, салаты. И водка «Петровская», до того момента красноярцами невиданная. Под цвет коньяка… Да, хорошо быть генералом!
Невысокий седеющий и лысеющий со лба, но молодой еще генерал встретил их в импортном – с мелкими иероглифами на нагрудном кармане - спортивном костюме. А его грациозная и веселая жена – Симонов не запомнил ее имени – нарядилась в вечернее платье из темно-синего китайского панбархата.
Николай Иванович совсем недавно, будучи в чине полковника, сменил на посту командующего дальневосточным ПВО другого генерала. Бедняга пострадал из-за старлея Беленко - на истребителе новейшей конструкции предатель изловчился удрать к японцам. По этому поводу наши сильно переживали и шумели: требовали, чтобы Япония вернула МИГ и Беленко на непонравившуюся скотине-изменнику родину. Самолет и старлея японцы отправили в Америку для изучения и допросов, а Николаю Ивановичу совсем недавно, месяц назад, на плечи приземлились погоны генерал-майора. И теперь его мучила проблема: никак не мог привыкнуть к штанам с лампасами – так и тянуло взглянуть на алые полосы, стекавшие к ботинкам.
- Я жену спросил: думала ли ты когда-нибудь, дорогая, спать с генералом? А она мне: а ты сам-то мечтал спать с генеральшей?
На обратном пути в аэропорт в том же «уазике» - глубокой ночью, где-то в третьем часу - Князев вдруг напомнил Симонову:
- А ты что Вадиму, кагэбэшнику, шапку не даришь? У них память хорошая… Поспеши, иначе не видать тебе черномазой, как своих ушей. Себе-то, небось, купил!
- Ондатровую. Поеду в Москву – привезу ему норковую. У нас в городе «Березки» нет.
Хотя чеков почти не осталось. А то, что после возвращения с Кубы и беготни по московским «Березкам» за покупкой импортного шмотья сохранилось в заначке, жена закопала в неведомом ему месте. Дочь настаивала на покупке модного тогда кожаного пальто. Но на него чеков уже не хватало. И Симонов - под напором жены и дочки - прикидывал, у кого бы можно подкупить чеков по цене черного рынка: один чек за два-три рэ «деревянных».
Судьба Евгения хранила… Симонов не успел побывать в Москве, а кагэбэшник, умный и обаятельный парень, исполняя интернациональный долг, погиб в Афганистане, полгода не дожив до тридцатипятилетия. Вертолет, сбитый душманами американским «стингером», упал в горах, взорвался и сгорел. «Грузом-200» родным доставили пепел и землю с места падения.
По этому уважительному поводу Князев пил и плакал две недели, время от времени вовлекая Симонова в мучительно затянувшуюся кампанию скорби. Они подолгу после работы просиживали в душной - без окон и вентиляции – директорской комнате отдыха за бутылкой, закусывая салом и соленой капустой. Князев после каждой рюмки стучал кулаком апостолу, смахивал с глаз этим же кулаком слезы и спрашивал: «Ну, бля, как же я буду жить без тебя, Вадик? Кто мне будет советовать? Кто?..»
Малую нужду справляли в раковину для умывания, пыхтя и поднимаясь на цыпочки. Ходить в туалет мимо посторонних глаз избегали: далеко до писсуара и чревато распространением позорящих начальство слухов от уборщиц и задержавшихся на работе трудоголиков…
***
Витя Дорошенко, подчинившись суровой необходимости, ждал Симонова в своем номере, одетый по полной боевой. Даже яркий галстук нацепил, чтобы выглядеть не хуже того моряка-англичанина, который заделал крошечную мулатку его Франческе. Пусть и не совсем пока его, но Симонов уже знал: никуда она не денется, когда разденется, от старого каталы или кидалы из Киева. Ее карта бита…
Да и сам Витя был уверен в себе.
- Знаешь, Саша, я думаю так: все они в рот берут, - заметил он грустно, когда они доедали скудный льготный ужин из «омлета кон хамон» - яичницы с ветчиной – в ресторане своего захудалого отеля.
Светланы на ужине не было: ее они засветло доставили в здание «Фокса» к киевлянам. Они пообещали проводить землячку, доставившую им от родных письмо и посылку, обратно в отель или оставить у себя ночевать.
Симонов запомнил, где начиналась улица Сан-Рафаэля, - это было близко – и до остановки автобуса они дошли пешком.
Густая тьма накрыла город. С включением освещения то ли медлили в целях экономии, то ли его вообще не существовало. Узкая улица походила на пустое горное ущелье – только бледные полоски света из прикрытых жалюзи брызгали желтизной во мрак. Было очень душно и тоскливо, как при приближении грозы или большого несчастья.
Ждать автобус не стоило – это Симонов понял сразу, увидев мечущихся у краев тротуара тени: люди ловили такси. Все как в незабвенном Отечестве – в Ташкенте, Чите, Москве или родном Красноярске. Им повезло: довольно быстро: минут через двадцать – перед ними взвизгнул тормозами и застыл ржавый одноглазый драндулет. Такими облезлыми американскими лимузинами с трехсотсильными двигателями была полна вся Гавана, хотя мир уже давненько - после топливного кризиса - пересаживался на малолитражки.
- ?Adonde vamonos? – Куда едем? – спросил водитель-негр, высунув голову наружу.
- Museo Napoleonico. – Музей Наполеона, - сказал Симонов.
- No lo se. – Не знаю такого.
- ?Y la universidad? ?Sabes donde esta? - А тогда университет знаешь где?
- Sientase, nor favor. – Пожалуйста, садитесь.
Симонов едва не проколол себе задницу пружиной – она торчала из дырки в обшивке сидения.
- ?Y que? ?Un maricon esta
Контакт с хозяином некогда роскошной лайбы установился мгновенно. Негр хохотал всю дорогу, повторяя: «?Hay que joder!» - и отказался от денег: «Мой подарок советским друзьям». Симонов пошарил в портфеле и преподнес ответный дар – банку сгущенки.
- Что ты ему, Саня, сморозил, что? – допытывался Дорошенко.
- Обычную глупость: что пружина мне в задницу въехала, отстань!.. Лучше запоминай дорогу – видишь, какая темень.
И все же белую виллу бывшего мультимиллионера и мецената Симонов узнал по его благородным готическим очертаниям даже в темноте. К тому же Карина еще раньше указала ему на спецориентир напротив этого особняка – одноэтажную касу уличного комитета защиты революции. Вход в комитет был обозначен мертвенно-синим ртутным фонарем. В узком дворе стало еще мрачней – не верилось, что в этом доме с темными пустыми глазницами окон, как после бомбежки, мог кто-то жить.
- А не пришьют нас здесь, Саня? – с притворным или реальным испугом полушепотом спрашивал Дорошенко. – Ты дверь к ним найдешь?
- Не мели ерунду! – громко оборвал его Симонов. – И так на душе кошки скребут.
Сойла и Франческа встретила их радостным щебетом. Маленькая дочка Сойлы, Линда, побежала навстречу Симонову с криком: «?Sacha! ?Sacha!..»
-?Donde esta Carina? – Где Карина? – спросил Симонов и взглянул на свои часы: шел десятый час.
У них оставалось три часа – и потом в отель.
- Pronto volvera. - Она скоро придет, - прощебетала Сойла, и Симонов опять подивился про себя: никакого сходства между сестрами.
Сойла еще больше постарела и осунулась. Не верилось, что ей под тридцать, – дашь все сорок. Социалистический образ жизни, как и для большинства населения страны, был для нее не в жилу.
Зато неумеренно накрашенная Франческа выглядела черненькой нимфеткой. Дорошенко смотрел на нее с недоверием и испугом, когда она подошла и прижалась к нему, как лисичка к толстому столбу.
Симонов попросил Дорошенко накрыть стол. Хотя стола как такового в комнате не было. Им служил большой, чем-то набитый картонный ящик, покрытый вместо скатерти газетой «Гранма» с Фиделем перед микрофоном. Витя убрал вождя с глаз долой, поставив на его бородатое лицо с разинутым ртом бутылку с ромом. Потом выложил фрукты, пакет с конфетами, батон хлеба и несколько банок консервов – обычный «джентльменский набор», с которым советики ходили в гости к кубинцам.
Вид и запах снеди вроде немного разбавил и приглушил затхлый настой канализации и потных, облезлых стен.
- А где мой нож? – спросил Симонов, положив Линде в протянутые розовые ладошки несколько «бомбонес» - шоколадных конфет. – Надо консервы открыть.
Сойла и Франческа забегали по пустому мрачному жилищу глазами. На единственном прорванном плетеном стуле и единственном - из невесть чего сооруженном - обширном ложе искомого предмета не наблюдалось.
- No hay, - растерянно повторяла Сойла, пожимая острыми черными плечиками, - no hay.- Его нет, его нет.
Симонов и Дорошенко разом переглянулись: записка!.. В реальность угрозы пока не очень верилось, но что-то словно придвинулось из необъятной Вселенной – нечто безымянное пока, но повеявшее в душу неизвестностью и страхом.
- Куда ушла Карина? – резко спросил Симонов.
Сойла взглянула на него с испугом, и в это время моргнула тусклая лампочка под потолком. Слава Богу, не погасла совсем.
- Она не сказала, - приподняла остренькие плечики Сойла. - Я думаю, она пошла к себе.
- К себе? – удивился Симонов. – А разве у нее есть своя квартира? Где она – далеко?
- Нет, в этом же доме - на втором этаже.
- Сколько времени ее нет? – у Симонова срывался голос, но он пока еще не хотел верить дурному предчувствию.
Сойла опять пожала плечами:
- Может, полчаса. За десять или пятнадцать минут до вашего прихода она ушла туда. Сказала, что скоро вернется.
У кубинок своя система измерения времени: для них и час равняется десяти минутам.
- Проводи нас к ней, - сказал Симонов. – Скорее!
- Но она сказала, что хочет переодеться.
- Пойдем!
Они вышли во двор. В небе мерцали крупные звезды. Издалека доносился шум и сигналы автомашин – гудеть здесь никто не запрещал, иначе множество лихих ржавых американских «каррос» и «кочес» передавили бы половину населения Гаваны.
На узкой и крутой лестнице с частыми ступеньками царила кромешная тьма, и пахло нечистотами. Дворцы строятся долго, но в трущобы превращаются мгновенно, не к месту подумалось Симонову, пока он поднимался вслед за часто дышащей Сойлой и шарился в карманах брюк в поисках спичек. За его спиной сопел и топал по ступенькам Дорошенко.
И как только по этой адской лестнице ходит в одиночку Карина? При ее-то суеверии и боязни темноты. Кари, вспомнил он, всегда сама полностью открывала жалюзи, когда в полночь приходила к нему. Тогда в комнате становилось светлей от уличного фонаря. И когда это было – два года или два века назад?..
Наверху Сойла повела их по каким-то закоулкам, громким шепотом подавая команды – «a la izquierda, a la derecha» (налево - направо) и, наконец, когда впереди, как из открытой топки, замерцало красноватый неподвижный отсвет, - «aqui estamos» - дошли до места.
Их путь не преграждала ни одна дверь, и в комнату Карины путь был свободен. Прямо напротив дверного проема зиял в темноту – навстречу далеким городским огням – оконный проем. Оттуда тянуло легкой прохладой. А когда вошли в комнату – советики на мгновенье остолбенели.
Карина лежала на узенькой койке, укрывшись белой простынею. Ее черное лицо с закрытыми глазами освещала красная электролампочка, свисавшая на проводе с трубчатой спинки в изголовье койки. А на груди лежала развернутая книга темными корочками вверх.
- Cary, ?estas durmiendo? - тихо позвала Сойла.– Кари, ты спишь?
Комнату наполняла почти непроницаемая грязно-розовая мгла, но Симонову показалось, что у Карины дрогнули ресницы.
Он отвел Сойлу рукой в сторону, шагнул к кровати и почувствовал под своей подошвой что-то скользкое. В это мгновение Дорошенко чиркнул спичкой. У себя под ногами Симонов увидел расплывшуюся темную лужу и в ней - раскрытый перочинный нож. Еще по дороге сюда, в эту комнату, он, предвидя самое худшее, составил в голове план своего поведения. Привычка с детства – полагаться только на себя…
Сойла уже визжала и что-то причитала, мешая «карамбу» с «мадре миа».
Симонов выдернул из петель брючный ремень и, чувствуя дрожь во всем теле и подступающий откуда-то из живота к сердцу страх, осторожно поднял за локоть безжизненно свисавшую руку Карины и как можно спокойнее попросил Дорошенко подержать ее в вертикальном положении. Из раны на запястье пузырями шла кровь.
Сойла продолжала визжать и причитать.
Витя молча подчинился и удерживал руку Карины, приподняв ее за окровавленную кисть. Кровь из раны пошла медленней, стекая с локтя на пол.
Симонов обернул руку носовым платком выше локтя и брючным ремнем наложил жгут – чему-то подобному он учил в армии солдат и своих гражданских коллег на занятиях по технике безопасности. Потом, грубо приказав Сойле замолчать – «!callate!» - он попытался нащупать пульс на здоровой руке Карины: тщетно!
Склонился ухом к ее приоткрытым губам - показалось, что почувствовал легкое дуновение на выдохе. Приложил два пальца к сонной артерии – шея была теплой, и в кончики пальцев ощутимо толкалась жизнь. Или снова только показалось?..
«Если с ней что-то произойдет - сделаю с собой то же самое», - почти спокойно подписал он приговор самому себе. Другого выхода просто не было. Пропал и страх.
Ему приходилось лет пятнадцать назад вынимать из петли повесившегося соседа, бывшего летчика, страдавшего от невыносимых головных болей. А еще раньше, в армии, выносить из кабинета начальника штаба батальона Бабкина лейтенанта Колю Белкина – взводный вспылил, выхватил пистолет, Бабкин нырнул под стол, а Белкин выстрелил себе в висок в доказательство своей правоты. А только что прибывшего в батальон Симонова приказом заставили принять пулеметный взвод самострела под свое командование. Тогда тоже страха не было - только острая жалость.
- Сойла, - сказал Симонов, - проводи Виктора и посади его в такси. Он здесь не был, поняла?.. И предупреди Франческу – пусть уходит к своей дочке и молчит, если ее будут спрашивать. Беги в комитет защиты революции. Оттуда вызови скорую помощь и полицию.
И уже на русском – для Дорошенко:
- Давай, Витек, чеши отсюда! Сойла тебя посадит в такси – уезжай в гостиницу.
- Ты что, Саша? Я останусь с тобой, - слабо возразил, было, Дорошенко.
- А ты тут причем? Мотайте – и как можно быстрей! ?Rapido, rapido! – прикрикнул он на Сойлу.
И уже уходящему следом за кубинкой Дорошенко:
- После ужина в ресторане мы разошлись по своим номерам, понял? Каждый по своим делам.
- Прощай, Саша!
Да, Витек нашел вовремя нужное слово. И он ответил ему тем же:
- Прощай! – и не к месту подбодрил шуткой: - До встречи в морге…
Несколько мгновений он прислушивался к удаляющимся в темноте шагам, а в мозгу назойливо повторялись откуда-то возникшие в памяти строчки: «Любовь без жертвы не бывает, любовь без жертвы – не любовь…» И как продолжение к ним – есенинское: «За свободу в чувствах есть расплата, принимай же вызов, Дон-Жуан!» И проносились, как на экране, перед мысленным взором образы жены, дочери, Князева, Барбарины, Вовика Голоскова, Игоря Седова, Рене Бекерры, Роберто Эреры… Они походили на мерцающие тени из призрачного прошлого, на игру воображения того, Второго, постоянно наблюдавшего за ним изнутри. Он уже дал ему имя – Совесть. Это непогрешимый судья, с которым ты постоянно играешь в прятки, потому что не знаешь – или притворяешься незнайкой – критериев добра и зла. Имей мужество признаться сейчас, что свой моральный светильник на жизненном пути ты разбил вдребезги. И что толку в запоздалом осознании содеянного зла? Ведь голос совести ты внятно слышал с самого начала – он просил тебя остановиться, а ты своей животной страстью заглушал его.
Помолиться бы!.. Но ты лишен всякой веры. И в Бога – в первую очередь. А как мама хотела приобщить тебя к православной вере! Показывала тебе церковь в соседнем селе Дегитли, в которой батюшка крестил тебя, а вскоре его вместе с семьей куда-то увезли чекисты – и ни слуху, ни духу о нем. А храм превратили, сбросив на землю колокола, в колхозный амбар.
Но мама продолжила свое христианское дело. Ставила перед божницей, складывала твои пальчики в щепотку и своей рукой водила твою рученку, приучая правильно креститься: «Вот так, сынок: сначала – лобик, потом – животик, правое плечико, левое плечико. Теперь поклонись. А что получилось? – Крестик!».
Он смотрел на строгие лики Христа и Богоматери, подсвеченные лампадой, и не понимал смысла происходящего. А мать ведь учила тебя истинной любви – не той, разумеется, что ты потом искал в женщинах. Она учила любви вечной, не преходящей…
А получалось, что ты подменял чувства ощущениями и любил только себя. И был уверен, что ищешь ту единственную, что остановит тебя и заставит поверить в существование истинной любви и реального счастья. А пока довольствовался десятками подделок. И вот встретил настоящую любовь – и погубил ее. И лишил себя надежды на то, что сможешь вернуть ее или найдешь другую, что остановит тебя, и мечта станет явью. Но даже тогда твоя совесть, смертельно раненная твоими сластолюбьем и сладострастьем, будет терзаться воспоминаниями о совершенном тобой зле. И какой толк от сиюминутного суда совести, если она уже никогда не будет чистой?
А как в юности ты стремился к совершенству! И любил ведь целых десять лет, преданно и чисто. Сломался - и поддался диктату похоти. Полушария твоего мозга и сердце – как вместилище любви – заменили два шарика, болтающиеся между ног вместе со стрелкой, направленной в область греха, где разврат называется любовью. Они управляли твоей жизнью, а собственная воля выработала желание взять больше от жизни - за счет обладания поверившими в тебя женщинами… Но и мозг не дремал, изобретая доморощенные теории для самооправдания вроде бы неумышленной жестокости своего обладателя. Признайся честно: ведь настоящей любви ты так и не познал! И ненавидим мы, и любим мы случайно, ничем не жертвуя ни злобе, ни любви…
А в жизни ты непрерывно ошибался: медлил или приспосабливал свои страстишки к меняющимся обстоятельствам. Но расплата неизбежна, как смерть, - и необязательно от прокурора. Приговор тебе вынесла сама природа. И твой час настал: «…never send to know for whom the bell tolls; it tolls for thee» - не надо спрашивать, по ком звонит колокол: он звонит по тебе...
Он присел на край кровати в ногах Карины, не зная, что делать дальше. Механически взял с ее груди черную книгу – взглянуть, что она читала, прежде чем… Душа сопротивлялась определять это словами.
Книга оказалась рабочей тетрадью в твердом переплете. Поперек открытой чистой страницы было написано красным одно слово: «?Adios!» – Прощай!..
Кому было адресовано кровавое прощание – ему или всем живущим – Симонов мог только догадываться. Но сердце – в нем затаился демон, часто мутивший его разум, - подсказало: Карина прощалась с ним…
Он положил тетрадь обратно на ее грудь и опустошенно, не отрываясь, смотрел на неподвижное лицо своей жертвы, не зная, жива она или нет.
Этого он не мог сказать и о самом себе…