ПАУКИ
1
Бухгалтерша, водя лакированным под серебро и
разрисованным под хохлому наклеенным ноготком по таблице на экране монитора,
вешала Михаеву лапшу на уши о хреновом финансовом состоянии его кафе, как бы
нечаянно припадая к его чувствительной на ласку щеке душистыми рыжими волосами,
когда в офис бледно-зеленой капустной бабочкой влетела Ира:
–А вот и я, Пашенька! Добрый день эврибоди!
Не ожидали?
В руке у нее был раздутый полиэтиленовый
пакет, и она изображала им в воздухе подобие реверанса.
– Привет! – сухо отозвался Михаев.
А бухгалтерша, хотя и знала Иру, вообще
промолчала, собрала со стола свои сальдо–бульдо и, картинно виляя неплохо
сконструированной кормой, обтянутой голубыми джинсами, с акцентом прихлопнула
за собой дверь. На ее место, повесив пакет на спинку стула, мягко приземлилась
одетая в легкое платьице худенькая блондинка с голубыми невинными глазами. На
ее полных подкрашенных губах сияла белозубая улыбка.
– Говори сразу, что тебе надо, – не глядя на
нее, хмуро процедил Михаев. – Видишь, мне некогда.
Хотя сердце у него разрывалось от желания
обнять, упасть на колени и целовать ей ноги. Все эти полгода она жила в нем,
как неизлечимая болезнь, и каждый вечер его непреодолимо тянуло разыскать ее.
Он бы так и сделал, наверное, только она потерялась, а когда звонила, он слушал
молча торопливые признания и клал трубку, не проронив ни слова, и потом страдал,
что не позвал ее, даже не спросил, где и как живет.
– Ты скажи, ты скажи, чо те надо, чо те надо,
– пропела Ира, удачно подражая певице Бабкиной. – Тебя, конечно, мой миленький.
Не виделись мы, любимый, шесть месяцев и шесть дней, не считая сегодняшний. Ты
отправил меня в отставку, как неблагодарный Ющенко оранжевую Юленьку Тимошенко.
А я пришла к тебе, может быть, навсегда проститься и сказать, что люблю тебя и
буду любить до последней минутки.
Михаев выслушал эту несерьезную тираду,
наклонив коротко остриженную голову и уставившись невидящим взглядом в какую-то
бумажку на столе. Ему показалось, что она повторила его собственные слова. Они
мельтешили в нем постоянно – не в виде слов, а мельканием смутных образов,
больным затаенным чувством. И не находили выхода, как осколок мины, навсегда
поселившийся в его теле с Афгана. А сильный певучий голос Ирины он любил и
восхищался ее музыкальным слухом. В Уссурийском суворовском училище с ним
занималась Ксения Гавриловна, преподавательница музыки, – учила игре на пианино;
она уверяла, что вместо военной карьеры он должен поступить в консерваторию. И
живи он и Ира семейной парой, она бы вечерами, подобно дворянам в те
баснословные пушкинско–тютчевские года, в кругу друзей пела романсы, опираясь
локотком о рояль, а он ей подпевал и аккомпанировал.
Однако он остался верным памяти своего отца,
прошедшего почти всю Отечественную войну, полковника, погибшего при подавлении
чехословацкого восстания в августе шестьдесят восьмого года. После суворовского
его направили в высшее училище ВДВ, служил в нескольких воинских частях Сибири
и Дальнего Востока, стал подполковником, в Афганистане угодил в засаду под
Кандагаром, больше года валялся в госпиталях и был уволен из армии по контузии
и ранению. Пенсии на жизнь не хватало, и вот вынужден кувыркаться с этим кафе,
взятом им по дурости в субаренду с другим афганцем, и оба они, оболдуи и лохи,
не разумевшие ни уха, ни рыла в бизнесе, оказались в глубоком прогаре. Выжили
под пулями «духов» и на сбитых «стингерами» вертушках, а в родном городе им
угрожала бесславная кончина от килеров, нанятых кредиторами за каких–нибудь
пятьсот баксов. Убийства в подъездах, перестрелки и взрывы на улицах города
стали такой же повседневностью, как грабежи и аварии на дорогах.
– Не береди душу, – сказал он, стараясь не
встречаться с ней взглядом. – Давай выпьем кофе – и ты уйдешь.
– Ну зачем же кофе, миленький мой,
любименький, золотой? Я вина принесла – того самого, что мы пили в нашу первую
встречу. Ты, конечно, забыл, а я все помню – от первого мгновенья до
последнего, – пропела она. – Вот выпьем по бокальчику рислинга, поговорим
минуту–другую – и в дальний путь на долгие года. Это, кажется, твой любимый
романс. – И снова пропела: – «Мы так близки, что слов не нужно…».
Она некогда мечтала стать актрисой, только
учиться было не на что. Но при каждом удобном случае кого–нибудь играла –
английскую леди, легкомысленную барышню или простушку из народа. И эта
игривость Михаеву нравилась: он знал, что за незамысловатым подражательством
кроется ее добрая, ранимая и оскорбленная нищетой и беспомощностью душа. Ему
так хорошо было с ней два года их романа,! Такого упоительного и безрассудного
счастья он не испытывал прежде ни с одной женщиной, и это уже никогда не
повторится. И сейчас он сдерживал себя, чтобы не запеть петухом и не выдать
радости снова видеть ее, упиваться запахом молодого тела и не ослепнуть от
влюбленного блеска озорных глаз и перламутровых зубов, открытых в призывной
улыбке.
А вслух сказал:
– Мы, Ирочка, наши романсы отпели, все позади
и не стоит былое ворошить.
– Конечно, Пашенька! И не для этого я пришла,
родной мой. Хоть и любила и люблю тебя одного. Один ты был со мной человеком,
моим мужчиной – благородным рыцарем без страха и упрека. А пришла я с тобой
навсегда проститься, и за это надо выпить. Где наш штопор?
Наш штопор!.. Это она купила его – крылатый
итальянский штопор – после той ночи в лесу, когда они мучились, открывая
бутылку отверткой. А потом спали в его машине, превратив сиденья в ложе любви и
неземного блаженства. Поляну освещала луна – она висела в зените, в центре
звездного купола, и завидовала им. А утром бродили под березами и осинами по
росистой траве вдоль берега ленивой, сонной речки и собирали землянику. И губы
любимой были сладкими и пахли свежей ягодой и недолгим украденным счастьем.
«Сладку ягоду рвали вместе мы», – напевала она тогда.
– Нет штопора, куда-то потерялся, – сказал
он, ощущая себя в пустом пространстве сплошных потерь. – И машины нет –
пришлось продать за долги. Похоже, скоро придется отказаться и от кафе. Ищем с
компаньоном, кому бы его сбагрить в субаренду и хотя бы маломальские бабки
вернуть…
Он позвонил в бар и распорядился, чтобы
принесли штопор, две бутылки пива и что–нибудь закусить. Потом посмотрел на
Иру:
– Так куда ты собралась уезжать? Одна или с кем-то?
– Одна, Пашенька, совсем одна! Да и кому я
нужна, если родная мать от меня отвернулась, чтобы жить и пить со своим
уголовником и насильником? Уеду далеко и никому не буду помехой. И тебе в
первую очередь, потому что, любимый ты мой, я без тебя жить не могу.
В жалостливых словах Михаев с подспудной
тревогой улавливал какую-то невысказанную скрытую угрозу или тревожное
предупреждение, но в тему углубляться не хотелось – пусть все идет естественным
путем, без смутных домыслов и предположений. Вместе с тем думать, что он
никогда ее не увидит, тоже было невыносимо. Он уже знал, что на ветер она слов
не бросает: сказано – сделано! После попытки изнасилования отчимом она
шестнадцатилетней девчонкой ушла из дома куда глаза глядят.. Мать не поверила
ее рассказу и предпочла остаться с сожителем, который недавно освободился из
лагеря после восьмилетней отсидки за вооруженный грабеж.
После разрыва с Михаевым она позвонила ему и
весело известила, что минуту назад вскрыла вены. Он тогда не поверил, принял ее
слова за шантаж и даже не поинтересовался, где и с кем она. А на следующий день
к нему прибежала в слезах подруга сказать, что Ира лежит в больнице «скорой
помощи» и надо найти доноров, чтобы ее спасти.
Как отец-основатель и вице-президент местного
кадетско-суворовского братства он обзвонил с десяток друзей – бывших
уссурийских суворовцев – и вместе с ними сдал кровь. Но в палату к ней не ходил
– передавал фрукты, соки и сладости через медсестер и санитарок. А когда она
перед выпиской из больницы позвонила, назвал ее взбалмошный поступок
отвратительным и нехристианским – в последние годы он начитался Библии и
заходил в церковь ставить свечи во здравие и за упокой. И попросил навсегда
забыть о нем. Почему, она знает давно: он дважды женат, от обеих жен у него дети
– им надо помогать и воспитывать. Жена об их связи откуда–то пронюхала и
ежедневно пилит его, отравляет существование попреками… Да и какая они пара? У
него на темени, как остров невезения, расширяется плешь в седом ожерелье. «А ты
почти на двадцать лет моложе меня и еще сможешь устроить свою жизнь». Говорил
это и презирал себя за стандартную отговорку нашкодившего кобеля…
Сегодня он старался не смотреть на запястье
ее левой руки – туда, где повыше сиреневого пластмассового браслета кожу под
легким загаром синеватой змейкой рассекал шрам с точками по обеим сторонам от
хирургической иглы или скрепок.
2
А эта их последняя, как уверяла Ира, ночь
после долгой разлуки проходила сумбурно и весело, в легком хмельном тумане и в
откровенных признаниях и разговорах. Они, думал Михаев потом, походили на
случайных попутчиков, оказавшихся в одном купе и жаждавших высказаться как
можно скорее и полнее до того, как один из них выйдет из вагона, и их судьбы
никогда не пересекутся.
Раза два они из душного и бедно обставленного
офиса с двумя письменными столами с компьютерными мониторами на них и с
застекленным шкафом, забитом случайными книгами и скоросшивателями с фактурами,
ведомостями, актами приемо–сдачи и проверок налоговыми и другими членами и
органами, уходили по узкому коридору в зал кафе потанцевать. Был четверг,
народу в будние дни собиралось немного, выручка тоже была соответствующая.
Посетители сидели за столиками по углам, освещенным тусклыми бра; остальные
столы выглядели необитаемыми островками сомнительного по прибыльности бизнеса.
Эстрада для музыкантов и певцов пустовала, и в полумраке на площадке перед
баром, мерцающем бутылками и пивными стаканами, под хиты из колонок
музыкального центра, управляемого высоким рыжим барменом Борей, изображали
танцевальный кайф две-три пары. Стены зала украшали большие цветные фотографии
батальных сцен из кинобоевиков об Афгане и Чечне.
– Что-то твое кафе похоже на даунклуб – сидят
все, как на поминках. Или я сама в дауне? Ты не понимаешь? – в депрессии,
короче. Но сегодня я с тобой, мой настоящий подполковничек, и мне хорошо, –
поеживаясь в танце округлыми плечиками, прижимаясь и заглядывая ему в глаза
снизу вверх – он почти на голову был выше ее, – тараторила Ира. – А помнишь наш
первый вечер здесь? Мы были в ударе и угаре! Мы тогда тусняком пришли, а ты
меня от именинника увел. Тебе ничего, а он мне чуть фейс не изуродовал – перед
носом ножом махал. А до этого поженихаться предлагал.
– Выходит, я тебе жизнь сломал.
– Сначала наладил, а потом сломал. Я и сейчас
живу с парнем, с Олегом, и только потому, что жить негде. Я ему о тебе
говорила. Он, конечно, уже всех моих подруг обзвонил – думает, что я у тебя.
Приеду – бить будет. Хочешь, я тебе синяки покажу? – от него подарки. Ревнивый,
обещает зарезать или задушить. Жаль, что медлит… А меня в понедельник из
магазина уволили вместе с бригадой – тремя другими девчонками. Обнаружили
недостачу и обвинили в воровстве. Говорят, платите по восемь тысяч с носа. Так
хозяин уже несколько смен с коллективной материальной ответственностью кинул.
Ночью с полок товар крадет, потом устраивает инвентаризацию, выявляется
недостача, и он всех продавщиц увольняет. Уволит, а потом его псы девок трясут
– встречают в подъездах и бьют, пока деньги не отдашь. А ты с официантками так
же поступаешь?
– Ты что, с ума сошла? – возмутился Михаев. –
Но и у нас все воруют – поставщики, бармены, официантки. Даже охранники.
Пришлось нанять своих – афганцев, – это дороже, но надежней. Они дело поставили
круто: кто попадается с поличным – увольняем.
– И трясем! – засмеялась Ира. – Теперь,
Пашенька, вся Россия в напряге: не украдешь – не проживешь.
Когда из зала кафе возвращались в офис, Ира
неизменно подходила, как она говорила, к «зверинцу» – двух полок книжного
шкафа, превращенных в виварий с тремя секциями: для небольшого удава, белой
анаконды и пары крупных мохнатых пауков. При покупке пауков в зоомагазине,
руководствуясь какими-то незримыми признаками, продавщица, бывшая преподаватель
биологии, сказала, что членистоногие сожительницы – самки. Змеи, если были сытыми,
вели себя смирно – спали, свернувшись на подстилке изо мха. И только одна
паучиха не находила покоя. Без видимой причины она часто нападала на
беззащитную криволапую, подобную себе, растопыру и беззвучно колотила ее
пушистыми лапками.
Добрую паучиху Михаев называл Ирой, а злую
скандалистку – Раисой, именем своей второй жены. Первая у него тоже была добрая
и покладистая татарка. Но через три года после скоропалительной женитьбы и
скитаниям по забайкальским гарнизонам они пришли к мирному согласию, что их
брак был ошибкой, и Фарида уехала с двухлетним сыном к родителям в Татарстан. А
года через три, при встрече в Нижнекамске, оба удивлялись: что, мол, нас
заставило разбежаться? А сынишка не хотел подходить к нему, плакал и отбивался
всем телом, когда он пытался взять его на руки. Сойтись и начать совместную
жизнь заново было поздно: от второй жены, «злого паука», росла годовалая дочка.
– И почему, Паша, – глядя на ощетинившуюся
паучиху, тыкавшуюся усатым и глазастым рыльцем в шаровидное тельце затюканной подружки,
спрашивала Ира, – зло побеждает добро? Вот эта добрая паучиха, моя тезка,
скоро, как и я, умрет, а злая останется. И ты будешь страдать от безысходности
и о многом жалеть.
– Я уже сожалею. О том, что по дурости дал
паукам имена своих женщин и сказал тебе об этом. А ты стала выстраивать на
глупой выдумке какую–то нелепую философию. Не мели ерунду: до смерти тебе
гораздо дальше, чем мне, дорогуша.
Ира с печальной усмешкой посмотрела ему в
глаза, скользнула невесомой ладошкой по щетинистому подбородку, не больно
дернула за кончик уса и ничего не сказала.
– Слушай, – чтобы как-то отвлечь ее от
грустных погружений в непонятные ему переживания, предложил он, – я недавно
цифровую камеру купил, давай сделаю на память несколько твоих снимков.
– Ой, что ты сразу не сказал, Павлик? А
снимки когда будут?
– Сей секунд! На компьютере просмотрим, на
цветном принтере отпечатаем. Краска и с десяток листков фотобумаги еще
осталось.
Ира, смеясь и дурачась, позировала, изображая
из себя киношную фотомодель, а он щелкал аппаратом со вспышкой, когда находил,
что снимок получится удачным. Фотолюбительский стаж у него на несколько лет
превосходил трудовой – он снимал еще в суворовском и вэдэвэшном училищах,
офицером и сохранял это хобби на гражданке. Потом они вывели снимки на экран
монитора – смеялись тому, как это здорово – сразу видеть себя навек
запечатленными, – что-то забраковали и удалили, а три цветных фотокарточки с
принтера Ира, завернув в бумагу для офисной техники, спрятала в свой пакет.
– А что, Павлуша, у меня и в самом деле такой
носяра большой, как на фотке? – обиженно спросила она, подтягивая кончик носа к
верхней губе. – Как у тети Сары.
– Ты лучше посмотри на мой – толстый, с
шишкой на конце, как у Депардье. И сразу поймешь, как тебе повезло с твоим –
тонким и аристократическим, как у леди Дианы…
В третьем часу ночи кафе опустело.
Контуженный, глухой на одно ухо охранник Гоша Кондаков – афганец, избежавший
благодаря правительственной награде тюрьмы по делу о рэкетирах, потрошивших
рынок в одном из районов города, – явился доложить шефу, что он закрыл дверь
изнутри и хотел бы прилечь на кушетку в гардеробной у входа.
Ира, едва Гоша удалился на покой, включила
двухкассетник, отыскала на ленте песню «Батяня–комбат» и за руку вытащила
цедившего пиво Михаева танцевать. А в конце танца прижалась к нему, обхватила
его губы вместе с усами своими горячими влажными губами и, резко оборвав
поцелуй, спросила:
– А ты не хочешь меня, любимый? Давай в
последний раз – и все! На вечную память. Если хочешь – и с фотокамерой.
От вина, пива, беспрестанного курения,
танцев, духоты и усталости ему казалось, что он весь пропитался потом,
алкоголем, никотином и пылью. А у него было непреложное правило, привитое его
кадетским, курсантским и офицерским воспитанием: в интим с женщиной вступать
чистым и благоуханным. Он и рубашки носил только белые, начищенные туфли, а
брюки – черные, перехваченные, как он привык с кадетского детства, по стройной
талии широким ремнем. Ощущение вечной принадлежности к офицерской касте не
покидало его никогда – он и осанку, и походку сохранял как верность боевому
братству. Вместе с тем ему не хотелось оскорбить любимую женщину некорректным
отказом, и в голове с трудом отыскался вежливый отказ:
– Ну где мы здесь, Ирочка, будем – на столе,
на полу, на подоконнике? Ведь это – святое дело, а мы как животные… Помнишь, я
даже в машине застилал свежие простыни, и в термосе горячая вода была на эти
дела. Отложим на другой раз, хорошо?
Она укоризненно встряхнула длинными
белокурыми волосами, тихо засмеялась белыми крупными зубами:
–Согласна, милый! Только другого раза может и
не быть. Вино еще осталось? Давай еще по одной выпьем за любовь!
– Давай! А потом я вызову такси, довезу тебя
и отправлюсь домой на воспитание.
– Избави Бог! После тебя я к другому не
поеду. Оставь меня здесь или на улице, сам уезжай к своей паучихе, а я
как–нибудь перебьюсь до утра – до первых автобусов.
Сердце у Михаева затосковало в предвкушении
объяснений со «злым пауком». Он появится домой ночью, и жена с порога поднимет
крик, построенный на отборном мате и нелепых обвинениях, и все это будут
слышать соседи и двенадцатилетняя дочка, чтобы в недалеком будущем стать таким
же «пауком» для своего избранника, угодившего в ее паутину. Но ты же кадет,
Пашка! – а это значит, что трусливо не бросишь свою даму и не потрусишь
сдаваться в цепкие лапы свирепой паучихи.
– Плохого ты обо мне мнения, Ирок! Остаемся и
продолжим нашу беседу. Вина и пива нам на три часа врастяжку должно хватить. Не
хватит – в баре одолжим. А со своими домашними как–нибудь разберемся – не
впервой!
3
Ира сидела у него на коленях и, прихлебнув
светлого вина из пивного стакана, закусывала его губами – озорно целовала и
брызгала ему в рот теплые струйки вина. А он думал о странности их отношений:
она часто казалась ему не любовницей, а старшей дочерью. И он внутренне
подсмеивался над собой: уж не дожил ли он до той самой фрейдовской сублимации,
когда либидо погружается в подсознание и во что–то там преображается, а твои
сексуальные подвиги уходят в область смутных воспоминаний. Да и любовь к ней
пришла тоже не из стремления обладать, а из желания защитить это слабое и
беспомощное в своей показной веселости существо. И она сегодня, казалось, тоже
забыла о своем предназначении соблазнительницы – вся сияла довольством и
счастьем. И только когда окно стало наливаться синевой и в открытую форточку
кабинета настойчиво пополз рассвет, резко соскользнула с его колен, словно
вспомнив о чем–то очень важном и неотложном, и, нервно подергивая плечами,
озабоченно начала складывать со стола в белую клеенчатую сумочку сигареты,
зажигалку, пудреницу, губную помаду.
– Ну что, миленький, вот и прошла наша
последняя ночка. Может, выпьем по последней, и ты проводишь меня в последний
путь? Да не пугайся, Пашенька! Я имею ввиду – до остановки. Лучше до моста:
оттуда в мою сторону много автобусов.
Перед уходом она подошла к шкафу–вольеру с
пауками и змеями – они спали и казались мертвыми – и пощелкала ноготком по
стеклу:
– Прощай, моя добрая тезка–паучка! Наверное,
в моей прошлой жизни я была тобой. Или стану тобой в скором будущем, не поминай
лихом.
Вот так же его дочка разговаривает со своей
сиамской кошкой, опасно приближая лицо вплотную к ее настороженной мордашке. И
его душу темным облаком прикрыло давнишнее опасение: вдруг и дочь, разведись он
с ее матерью, пройдет Ирины испытания – насилие отчимом, материнское отчуждение
и предательство, влюбленность в старичка и сожительство со случайным партнером.
А вслух сказал:
– Ты, Ира, прямо как в чеховской пьесе
прощаешься: дорогой, многоуважаемый шкаф!.. Пойдем. Или все же лучше такси
заказать? У меня уже все члены стали гибки.
– Я это заметила, – не весело отреагировала
Ира. – Нет, лучше уж прогуляться: от сигарет или тоски в груди кошки скребут.
Контуженый охранник Гоша крепко спал, и
Михаеву пришлось похлопать его ладонями по щекам, прежде чем он с рыком
глухонемого не вскочил с кушетки. Похоже, вместо снотворного он хлебнул
изрядную дозу спиртного. Недавно от него сбежала жена; забрала ребенка и
скрылась в неизвестном направлении.
– В Афгане за сон на посту тебе бы, Гоша, и
здоровую барабанную перепонку свои же пацаны продырявили.
Гоша, как и положено бывшему сержанту, стоял
навытяжку, повернув голову здоровым ухом к усатому лицу начальника и
перемещениями кожи на лбу продирая слипшиеся веки:
– Виноват, исправлюсь, товарищ подполковник!
Вы же сами разрешили мне покемарить.
Утро второго июня – Михаев навсегда запомнил
эту дату – было ясным и в меру прохладным. Солнце стояло невысоко, пряталось
где–то за зданиями, но золоченые крест и маковка часовни на горе сияли, а
покрытое легким паром небо светилось теплом и обещанием долгого жаркого дня. По
пустынной улице навстречу друг другу двигались поливальные машины, и они
поспешили скрыться от них, свернув за угол. По краю тротуара и в просветах
между домами цвели мелкими белыми и розовыми цветами, наполняя воздух сладким
ароматом, дикие яблоньки. Ира попросила подержать пакет, выдернула из него
серый тонкий свитерок, ловко натянула его через голову, достала из сумочки
деревянный гребень, расчесала волосы и привычно спросила:
– Как я теперь – не очень страшная, Пашенька?
Могу еще кому–то понравиться?
После бессонной ночи, может, свежее утро на
нее благотворно подействовало, выглядела она бодрой, щеки и кончик носа
порозовели, глаза голубели лукавым задором, волосы переливались золотистым
блеском. Воздух после душной прокуренной конторки казался чистым, еще не
отравленным выхлопными газами, в яблонях и в бархатной листве сквера на углу
улиц барахтались и чирикали воробьи и синицы, а в голове было пусто и бездумно,
как в компьютере, не загруженном программой. Но телу было зябко, стыла спина, и
он пожалел, что не накинул на себя пиджак или куртку.
– Прежде всего мне, Ирочка. И многим другим,
которых мне не суждено, слава Богу, узнать.
– Не ревнуй, милый. Даю тебе слово, что больше
ни одному мужчине не посчастливится притронуться ко мне.
Он воспринял ее слова чем–то вроде реплики из
неопубликованной мелодрамы. И как истинный бизнесмен перевел беседу в
практическое русло:
– Скажи, когда ты уезжаешь? – и выдернул из
заднего кармана брюк тощий бумажник: – Сколько тебе надо на дорогу и на первое
время? Будет туго, позвони – еще пришлю, если смогу.
Ира остановилась и, расширив глаза и подняв
брови, смотрела на него, как на сумасшедшего или клоуна:
– Ты за кого меня принимаешь, Пашенька? Ты же
слышал: я восемь тысяч слямзила – целое состояние! А ты – банкрот, тебя на
счетчик поставили. Уж не подумал ли ты, милый, что я к тебе за деньгами пришла?
Дай я тебя поцелую, Дон–Кихот ты мой Ламанчский!
Она прыгнула ему на шею и долго не отрывала свои
прохладные уста от его бесчувственных, словно после инъекции новокаина, губ –
не целовала, а словно забылась во внезапном потоке чувств и мыслей. Отпрянула
от него и засеменила стремительно с высоко поднятой головой, не глядя на него и
бросая перед собой отрывистые слова:
– Давай дойдем до речного вокзала, а потом по
набережной – до оперного, у моста простимся, я сяду на сорок третий – он меня
прямо к дому подвезет – и ты свободен!
Напротив церкви Ира остановилась, беззвучно
двигая губами, троекратно перекрестилась на икону возносящегося из облаков
Христа над закрытыми железными дверями.
– Я вчера сюда заходила, свечи поставила, –
тихо сказала она, – а потом пошла к тебе.
Михаев никак не отреагировал на это, хотя и
удивился про себя откуда–то взявшейся у нее набожности. Они прошли еще три
безлюдных квартала, на ходу обмениваясь короткими фразами ни о чем. По
светофору пересеклиулицу и от закрытого
цветочного павильона («Купить бы ей букетик!» – с сожалением подумал он)
направились к зданию речного вокзала, построенного по убогим канонам сталинской
эпохи, с обязательными колоннами и часами на остром шпиле, увенчанном тусклой
звездой, назойливым анахронизмом торчащей под бездонной покатой синевой
июньского неба. Своей серой массой вокзал запирал конец квартала, превращенного
на первых этажах жилых домов в сплошные торговые ряды магазинов с новомодными
вывесками, включая «Кенгуру». Это название и засело у него в памяти: от его
высокого крыльца Ира внезапно, не сказав ни слова, бросилась бежать через
небольшую площадь к закрытым дверям под аркой между четырьмя колоннами, словно
она опаздывала на уходящий теплоход. Ее каблуки остро тюкали в рассветной
тишине и, казалось, мелкими искрами отражались в темной глубине вокзальных
окон.
Перед колоннами вокзала она повернула направо
– на набережную, подумал он, – и нехотя ускорил шаг. Но через минуту удивился:
вместо того, чтобы идти по набережной к мосту, Ира скрылась за углом вокзала, и
он понял, что она спускается по лестнице на причал. Прилив необъяснимой тревоги
подхватил его, и он, стряхнув похмельную лень, оказался на широкой бетонной
лестнице, усыпанной прошлогодними листьями и затененной кронами высоких кустов
цветущей черемухи и сирени вдоль каменных балюстрад. Сморщенные мертвые листья
шуршали, рассыпались и порхали под ногами, а свежая зелень и белые и сиреневые
гроздья цветов опьяняли весной и радостью жизни.
С последних ступеней он увидел ее быстро и
безоглядно шагающей по молу вдоль стальных оградительных цепей и бетонного
парапета с черной шеренгой чугунных пней, причальных кнехтов у его основания.
Она почему–то спешила к дебаркадеру для небольших судов – «ракет», «метеоров»,
«зорь», предназначенных для прогулок и доставки людей вверх по реке до
левобережных дачных поселков. Два белых «метеора» с вяло повисшими флагами были
пришвартованы к дебаркадеру. Они слегка покачивались на отливающей подвижной
маслянистой гладью и дышащей холодным паром воде, искрящейся мелкими солнечными
брызгами.
Навстречу Ире вразвалку шел человек в черной
униформе охранника и что-то жевал, запивая из пластмассовой бутылки. Михаев
окликнул Иру по имени раза три – она не оглянулась и словно наперекор ему, как
подстегнутая, перешла на бег. Миновав дебаркадер, она шагов за десять до
охранника достигла открытого прохода в парапете и по ступенькам поскакала к
воде, лизавшей низ лестницы легкими всплесками. Павел не к месту подумал, что
газеты недаром пишут, что в горах происходит бурное таяние снегов. Из-за этого
верхний бьеф – искусственное море гидростанции – намного превышает нормальный
уровень, поэтому воду сбрасывают сквозь донные отверстия плотины. Значит
электроэнергию некуда девать, но тарифы за ее оплату растут и растут, и во всем
виноват председатель энергосистемы страны - рыжий злодей Чубайс.
Он, переводя дыхание, прыгнул на первую
ступеньку с намерением приблизиться к Ире, обнять ее со спины – и не успел.
Отчаянным рывком, с легким стоном она сдернула с себя свитер, сунула его вместе
с дамской сумочкой в пакет, бросив его через плечо – на ступени, – и прямо,
словно шутя, шагнула в воду.
Не было ни всплеска, ни брызг, ни женского
вскрика – она просто канула в воду, как будто растаяла, и только мгновения
спустя на поверхности, метрах в трех от носа дебаркадера, показалось – или это
ему почудилось? – ее лицо в стоящих дыбом, размытых течением волосах – и все!
Михаев остолбенело застыл на ступеньке,
переводя взгляд то на воду, то на пакет, не зная что делать, – тоже бросаться в
воду или подождать, когда Ира всплывет и попросит помощи. Плавала она хорошо,
гораздо лучше, чем он, – Павел в этом убедился прошлогодним летом, когда они
раз, а то и дважды в неделю выезжали на безлюдные пригородные пляжи на реках и
озерах и целые дни проводили на них вдвоем – вдали от шума городского. В голову
пришла дикая мысль: вдруг она поднырнула под дебаркадер и спряталась по другую
его сторону. Или уже подплыла к берегу и посмеивается над его растерянностью.
– Слышь, братан, – раздалось над его головой,
– я, блин, не понял: она покупаться решила или утопиться?
Михаев поднял голову – с причала, навалясь
грудью на парапет, на него прищуренными глазами уставился толстомордый охранник
с дебаркадера.
– Чо, чувиха твоя не в курсах? – вода-то
здесь ледяная. На больше восьми градусов после гэса в самый жаркий день.
Павел очнулся, дико взглянул на жующего охранника,
судорожно схватил со ступенек Ирин пакет и, выскочив на причал, побежал вдоль
парапета, запинаясь и огибая кнехты, к корме дебаркадера – Иры нигде не было –
ни на поверхности воды, ни у причальной стенки, обвешенной гуммированными
трубами причальных отбойников.
– Эй, братан, успокойся! – крикнул охранник.
– Ты что, совсем тупой? Под пристань ее, как щепку, затянуло, под киль, и
унесло уже, может, на километр по течению. Рыбаки найдут через месяц на
каком–нибудь плесе между островами. Ты прямо шугняк какой-то! Хиляй сюда, вот
«сотик», ментуру вызывай или спасателей.
4
Михаев попытался говорить с дежурным ментом
по 02 – и не смог: трубка «мобильника» тряслась в руке, как живая. Так было с
ним после контузии, – подбородок прыгал и зуб на зуб не попадал – вместо слов
одно клацание. Он молча передал трубку охраннику, и тот на своем жаргоне кратко
описал происшествие.
– Сказали, ждать не меньше часа – подскочат.
А у меня смена через сорок минут кончается, – сказал он, засовывая «мобильник»
в нагрудный карман с лейблом «охрана». – Ну, теперь из–за твоей шмони нас
следаки ментовские и прокурорские обоих в доску затрахают. Тебя особенно –
глазом не моргнешь, как на нарах на баландной диете будешь срок тянуть.
– За что? – с трудом расцепив зубы, пожал
плечами Михаев.
– Вот и попробуй, братан, им доказать, что не
ты ее в воду под жопу спихнул. Нынче знаешь сколько таких за колючкой парится?
Мочат одни, а судят и садят непричастных. «Висяки» и «глухари» им отчетность
поганят.
Михаев промолчал – он все еще верил в чудо:
вот сейчас Ира появится с мокрыми волосами, в платье, прилипшем к ее
трясущемуся от холода телу, и со смехом будет просить согреть ее. Прежде он
никогда не обращал внимания на воду – река да и река! А сейчас взгляда не мог
оторвать от ее текучей, переменчивой и опасной поверхности. Не гладкой, как ему
казалось прежде, а местами ребристой, как рифленая сталь, или разделенной на
тонкие, как слюда, гибкие пластины, набегающие, вращающиеся и трущиеся друг о
друга в молчаливом стремлении сохранить в себе некую, только им известную
тайну. Близко к бетонной стенке причала, качаясь на солнечной ряби, подернутой
нефтяными разводами, отдыхали две чайки, а вблизи правого берега – на уровне
металлических мачт освещения стадиона, – высматривая добычу, в прозрачной синеве
парили другие чайки. Над тяжелыми каменными арками коммунального моста
беззвучным пунктиром скользили первые автобусы. Все, как всегда, словно ничего
не случилось. Сознавать это было невыносимо, и он чувствовал, как в груди у
него что-то растет, набухает и вот-вот взорвется.
– Тебе бы, братан, вмазать рюмаху не мешало,
а то дуба дашь, – с неожиданным участием притронувшись к его спине тяжелой
теплой ладонью, сказал охранник. – У меня там малость осталось – пойдем. Меня –
Аркадий, а тебя?
Михаев назвал свое имя и только сейчас
воспринял лицо охранника – совсем не толстомордое, как ему показалось сначала.
Простое симпатичное русское лицо с небольшими серыми глазами и припухшими от
бессонной ночи веками. Лишними показалась полоска черных, словно накрашенных,
усиков над вздернутой к широким ноздрям губой. Он был на полголовы выше Павла и
по выправке выглядел гвардейцем лет тридцати восьми.
***
На дебаркадере, в прокуренной тесной биндюжке
с иллюминатором под потолком, Аркадий предложил сесть на топчан за крохотный
столик. На нем стояла недопитая бутылка водки, и на чистой салфетке покоился
нарезанный пластиками шмат сала, четвертинка очищенной луковицы и полбатона
хлеба. Аркадий разлил водку в полиэтиленовые стаканы, слегка приподнял над
столом свой:
– Она тебе кем приходилась?
– Всем, – неохотно отозвался Михаев и ощутил,
как спазм подступает к горлу.
– Помянем.
Павел тряхнул головой и поспешно проглотил
холодную водку, не почувствовав вкуса.
– Пойдем, Аркаша, на берег, – сказал он, – а
то следователя провороним.
– Тебя трясет. Накинь на плечи мой
дембельский бушлат – из Афгана привез.
Аркадий потянулся, взял с изголовья топчана
свернутый в качестве подушки бушлат и неловко накинул его на плечи Михаева.
– Спасибо. Выходит, мы дважды земляки, –
сказал Павел. – Я там тоже почти три года по горам и аулам за «духами» бегал,
пока в засаду со своей ротой не попал.
– Так ты, конечно, офицер!
– Подполковник. Вторую звездочку подарили при
увольнении. Как утешительный приз за ранение и контузию.
– О-о! Простите, товарищ подполковник, – я-то
всего-навсего сержант.
– Пустое! Сейчас мы оба шпаки. Да и, сам
видишь, нам не до чинопочитания. Выйдем на улицу – там поговорим. Следователя
можем проморгать – вдруг не сообразит сюда зайти.
Он стряхнул с себя бушлат и встал.
– Сначала мы, красноярцы, полгода в Фергане,
в учебке к Афгану еотовились. Как в том фильме «9 рота», Еб–гору штурмовали с
рюкзаками, набитыми камнями, – продолжал Аркадий на ходу. – А потом, в
Кандагаре, по горам с духамибодались, в засадах сидели, зачистки в аулах
делали. Я и Санька Замараев – он из Мотыгино, охотник с детства – снайперами
были. Меня фугасом из гранатомета контузило в одном ауле, и после госпиталя по
совету нашего ротного, царство ему небесное, я в Кабуле за баранку сел на
«газик». Наверно, это и спасло мне жизнь. А Санька так и остался в триста
пятидесятом полку. Их рота в засаду попала, из восьмидесяти человек не больше
тридцати пацанов уцелело. Но про Саньку я только при демобилизации узнал – не
нашел его в списке красноярских дембелей. Сказали, он «грузом–200» раньше меня
посмертно дембельнулся.
На палубе дебаркадера, у кассы, уже стояли
дачники, нагруженные рюкзаками и сумками, – две пары пенсионеров и одинокая
старушка в мятой болоньевой куртке с пегой болонкой на руках. «Метеор», готовый
принять на борт ранних пассажиров, глухо попыхивал двигателем, отравляя воздух
запахом газа от сгоревшей солярки. А по трапу на пристань поднимался человек во
всем черном, похожий на комиссара времен Гражданской войны: кожаная
«жириновка», кожаная куртка и кожаная папка под мышкой. Выражение его узкого
лица с горбатым, как топор палача, носом не предвещало ничего отрадного.
– О! Вот и следак хиляет! – сказал Аркадий. –
Ну держись, подполковник! Сейчас души наши, как полковнику Буданову, начнет
трясти.
Бывший снайпер и кабульский шофер оказался
провидцем: следователь добывал правду–матку не только из Михаева. Сначала был
составлен протокол на месте происшествия, потом Павла и Гошу, как единственного
свидетеля, продержали часа три в милиции и взяли с Михаева подписку о невыезде.
А в последующие дни и недели на допросы в милицию вызывались рыжий бармен Боря,
охранник Гоша, официантки и уборщица бара и, конечно же, неоднократно Михаев и
Аркаша – как главный свидетель и единственный очевидец. Следствие особенно
интересовал вопрос, не изнасиловал ли Павел утопленницу, не материл и не бил ли
ее, сколько они выпили, о чем говорили, имели ли место ссора и секс, и «по
факту утопления» было возбуждено уголовное дело. Михаев пригласил следователя в
свое кафе и показал ему снимки Иры на экране монитора, сделанные им в роковую
ночь с точным отображением даты, часов и минут в правом нижнем углу, – почти на
всех она улыбалась и выглядела счастливой. Следак удивился, попросил отпечатать
некоторые из них на фотопринторе для включения в дело, и они выпили по рюмке за
помин Ириной души.
Поскольку повестки и звонки из милиции и
прокуратуры приходили на дом и, как правило, попадали в руки жены, Павел,
потеряв контроль над собой, был вынужден во всем признаться ей, «злой паучихе».
И она еще прочнее опутала его своими сетями и безжалостно сосала из него кровь
постоянными попреками, уколами, насмешками и угрозами о разводе. Дочку она тоже
ввела в курс событий, но девочка неожиданно для нее стала защищать отца, и
«паучиха» при дочери не донимала его.
Пресса и телевидение со ссылками на тайну
следствия с радостью посмаковали таинственное исчезновение блондинки в голубом
платье, но быстро потеряли интерес к мелкому происшествию на бытовой почве.
А Михаев глушил тоску, душевное напряжение и
неопределенность своего положения подследственного испытанным русским способом
– пил с утра до поздней ночи, часто ночевал в кафе и, не в силах сладить с
собой, на рассвете шел на причал – на то место, откуда Ира так спокойно шагнула
в воду. Там он иногда виделся с Аркашей. Пили в его биндюжке с
электрообогревателем и вспоминали афганские истории, погибших и живых друзей.
Аркаша оказался для следствия крепким орешком: события на моле описал в точном
соответствии с показаниями Павла, ни разу не сбивался в деталях, и следователь
не смог обличить их в преступном сговоре.
Душа не находила успокоения, и он в какой–то
момент спохватился, что стремительно приближается к безумию и что психушка ему
грозит гораздо больше, чем тюрьма. Уже несколько раз он встречал в городе Иру
или видел ее из окна автобуса, выскакивал на следующей остановке, догонял,
окликал и, встретив недоуменный или сердитый взгляд незнакомой девушки,
останавливался и, не извинившись, уходил, с тревогой думая, что эти «галюники»
до добра не доведу.
По совету старой знакомой он обратился к
целителю-монголу. В советские времена он закончил военно–медицинскую академию в
Ленинграде. А в постсоветскую или постцеденбальскую эпоху монгольский целитель,
познавший тайны тибетской медицины, приезжал на своей «тойоте» два раза в год
на месяц из Улан-Батора на чудотворную шабашку в Россию. По его рекомендации
Павел со спиртного перешел на потребление транквилизаторов – пилюль, каких-то
порошков, сиропов из тибетских трав и иглоукалывание «следок» – нижней части
ступней. Стоило это недешево, но, кажется, помогало. Но курил почти беспрерывно
– на сутки двух пачек сигарет не хватало. И спал иной раз не больше четырех
часов, хотя постоянно испытывал сонливость и вялость – этакое состояние
выжатого лимона.
***
На третий день после происшествия к нему в
офис пришли Ирина мать и отчим, оба поддатые и очень решительные. Но Михаев был
уже сам после приема изрядной дозы и даже из–за стола не встал навстречу им, а
протянутых ладоней не заметил.
Ирина мать с рыжими крашеными волосами и
отечными красноватыми щеками алкоголички, неряшливо одетая в мятую черную
куртку и потертые джинсы, села на свободный стул с видом непричастной к
предстоящему разговору жертвы. Слово взял, нахраписто подступив вплотную к
столу Михаева, отчим, худосочный ханурик с испитой физиономией и слезящимися,
рыскающими по сторонам глазками.
Похожих типов, вспомнилось Михаеву, всегда
готовых на пакость, он встречал, когда по делам службы навещал стройбат в
Новосибирске. Туда военкоматы сплавляли, как правило, на трудовое
перевоспитание бывших уголовников и находившихся на спецучете в милиции парней.
Одного из таких он остановил в коридоре казармы и спросил, почему тот не
поприветствовал офицера. В ответ услышал в сопровождении соответствующего
жеста: «А ху-ху не хо-хо, корешок?» И тут же «хухошник» оказался в глубоком
нокауте на бетонном полу – перевоспитался.
Он сам удивлялся, откуда в нем, считавшем
себя человеком уравновешенным, в минуты, когда кто–то вдруг покушался на его
достоинство, взрывалось неукротимое бешенство. После того как он в таком порыве
метнул стержнем арматурной стали вслед убегающему солдату, оскорбившему его
матом, и заостренный стержень застрял в его заднице, Михаев подумал, что может
докатиться до нечаянного убийства, и подал рапорт об увольнении из армии.
Командир полка порвал листок на мелкие клочки и бросил в корзину под стол:
«Этого еще не хватало, чтобы я лучшего офицера из–за чьей–то сраной жопы на
гражданку отправил!..».
– Нам из–за тебя, падла, – начал отчим,
наклонившись над столом и оскаливая стальные зубы, – мусора покоя не дают,
домой приходят, на свою хазу таскают. Ты девку погубил, так держи мазу, понял?
– Конечно, понял! – сказал Михаев тихо. И
вдруг, схватив со стола хрустальную пепельницу, заорал командирским рыком: –
Сядь на место, сморчок! А лучше вон отсюда! И больше мне на глаза не попадайся.
«Сморчок» отпрянул к двери, но выходить не
думал. Михаев поднял трубку и вызвал Гошу.
– Зря ты начальник волну гонишь. Лучше
заплати тысячу зеленых, и мы тебя от тюрьмы отмажем.
– А ху-ху не хо-хо, сука? – уже спокойно
процитировал стройбатовского воина Михаев. – Я пока следователю не сказал, как
ты малолетнюю падчерицу изнасиловать пытался. Об этом знают все ее подруги –
свидетелей хватит. А то, что мы сейчас говорили, – видишь компьютер? – я
микрофон включил и все записал – для следователя.
На дурака рассказ, но ханурик дрогнул,
окрысился и разинул,было рот, и тут вошел Гоша, привычно повернув голову
здоровым ухом в сторону начальника.
– Разберись с этим жлобом, сержант: ему от
меня что-то надо.
– Есть, товарищ подполковник! – пристукнул
Гоша каблуками, сгреб потерявшего блатной кураж папаню за шиворот и, вытолкнув
за дверь, последовал за ним.
Женщина вскочила со стула, но Михаев
остановил ее резким окриком:
– Постойте, сядьте, Елена Сидоровна!
Поговорим.
Она остановилась у двери, прижавшись спиной к
косяку, и Павел, глядя на нее с расстояния трех метров, с горькой неприязнью
подумал, что она ни единой черточкой лица и тела не имела сходства со своей
дочерью. Он перевел – уже невидящий – взгляд на экран монитора и сухо, с
ощущением нарастающей пустоты в груди, сказал:
– Денег я вам, Елена Сидоровна, сейчас не дам
– все равно пропьете. А когда Иру найдут, похороны и поминки обеспечу. Можете
идти, до свидания…
***
Он никак не мог забыть, что в тот день, как
ушла под воду Ира, почему-то умерла и добрая паучиха – в этом ему чудилось
какое-то мистическое предзнаменование. Он прицепил к ее лапкам в качестве
грузил несколько скрепок, отнес на причал и опустил в реку с последней, Ириной,
ступеньки. Посоветовался с компаньоном и вернул за бесценок в зоомагазин обоих
гадов и злую паучиху – ему и одной, домашней, как говорил Аркаша, западло
хватало. Его жена угодила в какую–то заразную религиозную секту, ее там
забугорные миссионеры-пауки зазомбировали, она перестала заниматься домашними
делами, забросила его и сына, и весь свой небольшой заработок отдавала секте,
надеясь на какое-то грандиозное воздаяние в грядущей земной и райской жизни.
Аркадий отрабатывал охранником последние дни: нашел место шофера «Волги» в
какой-то фирме, будет возить начальство, бухгалтеров, снабженцев. Свою машину –
старый «жигуленок» – он недавно продал: сын поступал в университет,
потребовалась взятка в тысячу баксов.
Двадцать седьмого июня, в день рождения Иры, Михаев
принес на место ее гибели букет из двадцати четырех цветков – по числу прожитых
ею лет – и ее большую последнюю фотографию. Рассыпанные по равнодушно-холодной
и траурно-темной воде красные розы и улыбающееся среди них лицо девушки
бесследно исчезли под черным бортом дебаркадера, как и живая Ира.
Следователю Михаев на всякий случай, без
протокола, о визите матери и отчима пропавшей без вести – так пока Ира
числилась по уголовному делу – рассказал, а заявление писать отказался: «Что с
них возьмешь? Все это от нищеты – духовной и материальной. Хотя арабы почему-то
считают, что нищему принадлежит полмира».
А сам подумал: кто же Ире подарил доброе
сердце, научил бескорыстию и забыл научить противостоянию злу? Только не мать и
не отец, которого она не знала, – скорее всего сама природа, Бог… Она бежала от
зла, но оно настигало ее и впивалось в сердце клыками и когтями насилия и
несправедливости. Она искала любовь, а натыкалась на похотливость, обман и
несправедливость. Собственная доброта для нее обратилась во зло, и теперь даже
мать обвиняет ее в глупости, безрассудстве и эгоизме.
И никто не подумал, и он в том числе до этой
трагедии, что ее добротой пользовались, обманывали и потом отбрасывали, как
ненужную вещь, и свой протест она смогла выразить только этим, с виду безумным
шагом отчаяния и ненависти к жизни. А может, она только так, не имея в душе
ничего, кроме добра и любви, могла высказать самоуважение и защитить свою
честь? Он же просто трусливо бежал от настоящей любви и навсегда обречен
влачить век с незаживающей раной запоздалого сожаления о невинно загубленной, с
его участием, молодой жизни…
5
Звонок из милиции о том, что ему надо явиться
в морг судмедэкспертизы на опознание трупа предположительно Ирины Александровны
Лобановой, Михаеву поступил почти через три месяца, в конце августа. И он,
забыв о присутствовавших в офисе при этом двух кредиторов, наезжавших на него с
угрозами о немедленном возврате долгов, упал лицом на стол и разрыдался. Мужики
поднялись и вышли, пообещав вернуться завтра за результатом.
Лица у Иры не было – объели рыбы, остались
обрывки платья на шее и дешевенький сиреневый браслет на запястье со шрамом.
Хирург сказал, что тело находится в анатомичке уже третий день,
«подразложилось, конечно», и Михаев последний, кого вызвали на опознание как
лицо, не находящееся с умершей в родственных связях. Он подписал акт опознания
и выскочил на улицу, сдерживая рвоту, – такого запаха тления и ужаса смерти он,
подумалось ему, не знал даже в Афгане. И никак не мог совместить в своем сознании
живой образ Иры с тем, что от нее осталось после трех месяцев нахождения в
реке.
В автобусе он с неприязнью подумал об Ириной
матери: что стоило ей позвонить и по–человечески снять с его души частицу
невыносимого груза?.. Но за деньгами вот–вот заявится или напомнит о них по
телефону. Автобус шел по пологому спуску, и он с высоты смотрел на сверкающую
под осенним полуденным солнцем реку, желто-зеленую редеющую листву прибрежных
зарослей, желтые пятна леса и дачных садов на склонах загородных гор и думал, что
Ира никогда этого не увидит. И почти рядом, за серыми кубами многоэтажных
домов, наискосок отсюда, у речного вокзала находится ее настоящая могила. Или
вся эта вечно живая, не замерзающая даже в лютые морозы река превратилась в его
сознании и сердце в кладбище.
В своих телепатических способностях он
убедился буквально через пять минут: едва вошел в кафе, как рыжий бармен Боря
подал ему бумажку с номером телефона и сказал, что какая–то женщина только что
просила ей позвонить. Он прошел по коридору из зала в офис и, собравшись с
мыслями, снял трубку и сразу перешел на деловой тон: пусть мать назовет ему
дату похорон, адрес агентства ритуальных услуг и место проведения поминок. Он
все оплатит– не наличкой, а перечислением. Мать попыталась возразить: ей нужны
наличные деньги. Михаев не стал слушать ее доводов, оборвал на полуслове:
– Не нравится – хороните сами.
И распорядился, чтобы бухгалтер перечислила
деньги на банковский счет конторы ритуальных услуг в тот же день.
Хоронили Иру по–современному – из зала прощания
при анатомичке судмедэкспертизы. Гроб был закрыт, священник на отпевание
грешницы–самоубийцы прийти отказался.
Сам Михаев в общих похоронах и поминках не
участвовал – не хотел быть соучастником лицемерной скорби и пьянки с
обжираловкой. А то, как нередко случается на русских поминках, с песняком под
занавес. Под прикрытием зарослей, оград и памятников дождался, когда автобус
увезет провожающих. Потом постоял, склонив седую, наголо остриженную, как у
новобранца, голову, под мелким холодным дождем над супесным комковатым
холмиком, положил к основанию соснового креста с инвентарным номером
захоронения розы. Зашел в офис – голубой строительный вагончик при кладбище,
выбрал и заказал скромный мраморный памятник с бордюром под прямоугольный
цветник – обещали все изготовить и установить на могиле за две недели, –
подписал договор, внес задаток и поехал на речной вокзал – на спуск к воде, где
утонула Ира. Его тянуло туда, как пушкинского князя к старой мельнице.
***
Весь последующий год обернулся для него
чередой мелких и больших бед. Пришлось продать квартиру в городе и погасить
долги перед кредиторами, избавиться от кафе, на остаток денег купить
полуторку–хрущевку на первом этаже пятиэтажки в безработном поселке и зиму и
весну существовать втроем на одну офицерскую пенсию. Иногда в доме не было
денег на булку хлеба. Чувство безысходности нарастало, а бессонница и
воспоминания о смерти Иры терзали душу муками неискупимой вины. Донимала
ехидством и попреками жена: «Бизнесмен долбаный, герой кверху дырой. Все-то ты
протрахал!». Ей подпевала дочь: «Ты что, папочка, такой грустный? Утопленницу
свою вспоминаешь?». И часто плакала, возвращаясь из школы. Мальчишки и девчонки
потешались над ее бедностью: они часто меняли наряды, в школу их подвозили на
машинах, у всех были мобильники с «наворотами».
Не любил он прошлую власть, покалечившую его
тело и душу Афганом. Но еще большее отвращение внушала ему настоящая: обман,
лицемерие, пустые обещания, подслащенные мелкими подачками, – суета и томление
духа. «И возненавидел я жизнь: потому что противны мне дела, которые делаются
под солнцем». Эти слова из Экклезиаста часто приходили ему на ум, отбирая
остатки желания жить и что-то делать, чтобы продлить томление пребывания в этом
ненавистном мире, лишенном любви и смысла: «Все будет так – исхода нет…»
Мириады пауков с их сетями и кровососными хоботками неистребимы.
Второго июня – в годовщину смерти Иры – он
провел в городе у Гоши в его холостяцкой «гостинке», крохотной комнатенке на
первом этаже с сортиром и душем. Из мебели – рваная тахта, выброшенная кем-то
на помойку и приватизированная им, хлипкий столик на алюминиевых ножках и две
колченогих табуретки из того же «бутика».
– Ну, скажи, подполковник, за что мы с тобой
кровь проливали и калеками стали? – пьяно стонал Гоша. – У меня от этой житухи
стоять перестал, Нюрка послала меня на хер и куда-то скрылась… У тебя ствол
есть? А у меня две классных «железки» заначено! Давай сколотим из наших ребят
боевую группу и устроим хибиш здешним «духам». Ты же российский офицер, дай команду!
– Не мели ерунду, сержант! Кому, зачем? Все
это уже было – и что мы имеем?
– Зато нас имеют, как хотят, – и спереди, и
сзади. Мы кто, пидоры?.. Ладно, и без тебя обойдемся…
Ранним утром тем же путем, как и год назад,
он пришел на причал. В голове после обильного возлияния дешевой водки из
дворового павильона и скудной мужской закуски гудело и стонало. И погода стояла под стать – совсем не летняя, как год
тому назад: холодная, сырая; порывы хиуса хлестали в лицо, слепили глаза, и
пенистые валы, набегая на причальную стенку и смолистый корпус дебаркадера,
разбивались о них с недовольным шипением и яростью. Над взбаламученной
поверхностью реки, подобно поземке, серыми клочьями проносился студеный пар,
горы на противоположном берегу казались сизыми тучами, упавшими на землю.
Михаев бросил вялые розы на воду россыпью – ветер, а потом волна подхватили,
спутали, разметали их и понесли к бетонной стене. Давнее решение – еще,
казалось ему, с того прошлогоднего дня – надвигалось на него неумолимой
реальностью, своей бессмыслицей и неодолимой пучиной, студеные лезвия, дробясь
на тусклые брызги, уже обжигали ему колени, и он сделал последний шаг.