Гордая любовь моя

 

1

Хорошо же его прикупили! Подсунули сначала книжечку, которая гарантировала изучение английского за три месяца. Книжонка дефицитная. Отдал ее на размножение – отсняли два экземпляра на “Эре”, переплели. А к книжке нужна установка стоимостью рублей в четыреста, по крайней мере, с двумя магнитофонами. К магнитофонам надо подготовить ленты с текстами – шепотом, полушепотом, в полный голос. Магнитофоны включаются ночью, когда спишь, —  автоматически по программе. Установку поручил разработать и собрать начальнику КИПиА Лушкину, тексты для пяти первых уроков начитал переводчик Александр Моисеич Хайкин. Возложил на Хайкина обязанности гувернера, повысил ему на десятку зарплату, и тот ежедневно приходил в кабинет и натаскивал шефа в английском произношении и проверял усвоение слов и выражений..

– У вас прямо-таки феноменальная память? – восхищался Хайкин и, как всегда, было непонятно, льстит он или говорит правду.

– С детства такая. А что, неплохо иду? В три месяца уложусь?

– Как будете заниматься, – уклончиво говорил Хайкин. – Все от вас зависит. Надо дома побольше заниматься.

– Времени нет. Я ведь не как ты работаю — от звонка до звонка. До восьми, до девяти. Бывает, и до полночи, если из Москвы начальство прилетит..Прихожу, ужинаю, валюсь спать. Газету некогда почитать. А еще и бабу надо обслужить, иначе уважать перестанет и налевака пойдет, fuck you...

И вот она, эта дурацкая установка!.. Целая тумбочка. Два магнитофона, программное реле времени, схема управления. Работает надежней любого будильника. Несколько ночей не спали ни он, ни жена. Сначала, при включении, щелчки – хлопают реле, потом шипение, а затем – шепот или полушепот на аглицком Хайкина. Но главное – это томительное ожидание начала вещания, и нужен к этой установке еще гипнотизер или молотобоец для усыпления дурачков, клюнувших на эту удочку!..

Он уже сказал Хайкину, что эго его установка – инкубатор по разведению шизофреников. А Лушкина отчитал за плохое отношение к поручению. Нельзя было, что ли, вместо реле и контакторов использовать бесконтактные элементы?..

Ореханов задумчиво щелкал клавишами магнитофонов, прерывая на полуслове чревовещателя Хайкина. Человек знает два языка, кроме русского. А ему бы один одолеть... Надо же ему, директору, кандидату технических наук, знать хотя бы один иностранный. Немецкий по кандидатскому минимуму  сдал на халтуру – тогда это проходило. И что знал – забыл начисто. С матерным, правда, все в порядке... Да с этим директорством и специальность свою забудешь. Всё в общем – и ничего конкретного!..

В голове гудело после бессонной ночи. Он сидел в белых плавках, без майки на детской табуретке перед лушкинско-хайкинской тумбочкой и отупело раздумывал, пойти умываться или завалиться снова поспать. Смятая кровать была рядом, манила, но и дела звали. Надо съездить на опытный завод. И это сегодня, в субботу, в выходной день! Добрые люди на природе, на дачах водку пьют, балду бьют, груши околачивают...

Он выключил магнитофоны, подошел к окну, отдернул тяжелую темную портьеру, распахнул окно. В комнату хлынул июньский день, солнечный и свежий с утра. На небе почти чисто – так, несколько белых облачков над девятиэтажкой напротив.

Ореханов помахал мускулистыми руками, поприседал, покрутил гантели. И уже посвежевший, с бледным румянцем на лице, по-прежнему в одних плавках, босиком пошел своей борцовской – грудь, как у петуха, – походкой на кухню – посмотреть, что делает жена. Мощный торс, толстые ноги – матерый мужчина тридцати семи  лет. На эту короткую шею, на округлые плечи, на спину, покрытую мышцами и первым свежим жирком, можно нагрузить и не такое производство. Тем более, что и голова этому телу придана соответствующая. Плюс воля и смелость. “Трус не играет в хоккей”... Как и в карты. Нет, карты он не любил. Вино и женщин — другое дело. И то только после трудовых буден. Но, случалось, и гудел по нескольку  дней подряд как всякий уважающий себя директор. С банькой, телками, вдали от шума городского... Ничто человеческое мне не чуждо — так, кажется, любил хвастаться один самый бородатый и многодетный классик...

Гуд  мо-о-онинг, Матильда, – сказал Ореханов.

“Кто может сравниться с Матильдой моей?..” Этой арии была обязана его жена своей не очень нравившейся ей кликухой, присвоенной ей любящим мужем.

На кухне тоже было солнце и пахло жареной картошкой.

– К черту эту твою “гуд монинг”, – сказала Полина, глянув на него подслеповатыми темными глазами. – Опять ночь не спала.

Из явств на столе были одни малосольные огурцы. И пахло соответствующе – огуречным рассолом.

– Решение уже принято. В понедельник отвезу эту тумбу Лушкину. Пусть делает, что хочет. И так ноет, что магнитофоны ему нужны для худсамодеятельности.

– Мы же в понедельник в отпуск!

Глаза Ореханова задержались на синих, вздутых варикозом, жилах, на бледных, несмотря на лето, ногах жены. Она преподавала математику в госуниверситете, летняя сессия закончилась несколько дней назад, и ей еще ни разу не пришлось побывать на природе.

– Ох, спросонья  забыл на хрен! – спохватился Ореханов. – Ну, тогда после отпуска.

Полина недоверчиво посмотрела на него. Он встретил ее взгляд насмешливо, чуть нагловато... И утро нежным светом не красило жену. Возраст осени. Под глазами морщинки, щеки несвежие, грудь, не поддерживаемая бюстгальтером, расплылась под халатом. Уже под сорок, на два года старше его. Вянет его хризантема... А была ничего, парни на нее посматривали. И он, дурак, опередил всех. И началось с ерунды. Учил ее в Волге плавать и как-то будто нечаянно, поддержал несколько раз под водой за полную грудь, почувствовав прямую связь содержимого ее бюстгальтера с его плавками, - и дюже ему это понравилось. Появилась охота к повторению и ууглублению сотрудничества... И за чем дело стало? Она училась в Казанском универе, он - в Уральском горном институте. После четвертого курса, в летние каникулы, его и ее родня пьяной тучей налетела на его деревню, в родительский дом - в начало начал, сыграли свадьбу, и он наконец-то добрался до самой интересной Полининой детали...

Он встал под прохладный душ, стоял, отфыркиваясь, глядя как вода отскакивает от целлофановой шторы, и повторяя единственную, впившуюся за ночь английскую фразу: “You stop talking! You leave me alone!..” — Перестань болтать! Оставь меня в покое!..

А глазам рисовалась худощавая смуглая фигура Люси, ее  лицо, когда она иногда, склонив голову на длинной шее, смотрит, не мигая и как будто не совсем осмысленно, ему в переносицу. Не то от прохладной воды, не то от этого воспоминания, от ожидания и неопределенности он почувствовал в себе озноб и поспешно переключил рукоятку смесителя. Шипение душа прекратилось, и вода из крана дробно захлопала по дну ванны.

Он стоял на резиновом коврике и растирал спину китайским  махровым полотенцем, когда Полина открыла дверь ванной и, не обращая внимания на его наготу, сказала:

– Звонят...  Москва, из министерства. Лобанов.

–Что, я голым к телефону побегу? – грубо ответил он. – Скажи, нет дома. Уехал. Спроси, что им надо. Если срочно, с работы сам позвоню через час.

Он ждал этого звонка. И знал, о чем будет разговор. И заранее рассчитал – самому не брать трубку. Но вышло все даже естественней, чем он запланировал. Он чуть приоткрыл дверь ванной, и по отрывистым, чуть слезливым фразам жены – она говорила с параллельного телефона из коридора, чтобы не разбудить детей, – убедился, что схема сработала.

– Ну что там? – спросил он, выйдя из ванной.

Был он по-прежнему в плавках, розовый, освеженный и испытывающий желание плотно позавтракать и скорее отвалить из дома.

Полина, стояла у телефона и, прислонясь круглым бабьим плечом к стене, беззвучно плакала.

– Ты что? – спросил он. – Умер кто или с работы меня пнули?

– В отпуск тебя не пускают. Сказали, надо задержаться на две недели.

– Вот черти! – вполне искренне сказал Ореханов. – В систему превратили. Второй год подряд отпуск гробят. Ничего, постараюсь уладить, не реви. В конце концов, и без меня две недели побудете. Давай завтрак, опаздываю. Молока купила?.. С работы сразу в главк позвоню, уточню, в чем дело... О, черт! Сегодня же Суббота - никто не работает. Видно, Лобанов из дома звонил.

Полина обняла его, и он, испытывая жалость к ней и отвращение к себе, поцеловал ее около уха и задумчиво засопел.

– Знал бы, проходил всю жизнь в рядовых инженерах, – сказал он.

Эта фраза стала у него рефреном, констатирующим подобные ситуации, хотя ни он сам, ни окружающие не верили в ее искренность. Фанатическая ярость, с которой он рвался к директорскому креслу, когда фортуна подкинула, может, единственный в жизни шанс, была известна всем.

Он допивал на кухне третий стакан молока, – в его целебную силу он очень верил, особенно прочитав недавно, что по составу оно близко к крови, – когда коротко звякнул дверной звонок. Открывать не пошли ни он, ни Полина: изо дня в день так извещал о своем прибытии шофер Виктор. Звонил и убегал вниз по лестнице — ждать шефа в машине.

Ореханов отрыгнул молоком, подумал, закурить или не закурить, решил воздержаться с утра и пошел в переднюю за пиджаком. И снова помедлил: одевать или не одевать галстук? Глянул в окно — солнце горело уверенно, его лучи дробились в полировке мебели, – и на кой черт напяливать удавку? Потом задумчиво осмотрел в зеркало свое квадратное, крутое в скулах, лицо, подвигал широкими губами, потрогал пальцем морщины под глазами и пошел к двери.

– Ты мне позвони после разговора с Москвой, – сказала. Полина.

Глаза у нее еще были красными от слез.

– Ладно! — Подмигнул ей и пропел не без фальши: — Кто может сравниться с Матильдой моей?..

Никуда  звонить он не собирался и поэтому сразу, чтобы не забыть, садясь в “волгу”, сказал Виктору:

– Съездишь потом, сдашь мой билет. Полет отменяется.

Шофер хитро глянул на директора, засмеялся:

– Будет сделано, Василий Антонович.

Между шофером и директором давно установилось полное доверие. До Витьки за два года он сменил четверых водителей. Один болтал много, второй не хотел лазить под машину, третий был студентом и все время спешил в институт, у четвертого жена была ревнивая и звонила Ореханову, действительно ли ее муж задерживался вечерами по делам. А Витька пришел к нему из таксистов и дело знал четко. Лет десять назад, когда Ореханов приехал в город и зарплата у него была раза в четыре меньше нынешней, он выезжал ночами на своем горбатом “запорожце” подкалымить. Выгодных клиентов поставлял ему Витька. В то время они жили даже в одном подъезде, пока Ореханов не стал директором. А как стал и сменил квартиру, а потом и свой личный “броневичок” сначала на “жигули”, а затем и на “волгу”, да появились у него персональных две машины – “газик” и “волга” – уговаривал он Виктора при встречах оставить и из старателя-таксиста пойти к нему на службу верную. Заработок, конечно, будет меньше, но в обиде не будешь: закон есть закон, а путей на разные доплаты немало. Через два года — ключи от новой квартиры. Мое слово на моей фирме - закон! И таксист не устоял – согласился. Не жалеет, в общем-то...

– Дней через двадцать выйду в отпуск наверняка. Успею еще к ним — жене и дочерям — в Ялту под занавес... Операция продолжается.

Виктор мельком взглянул на Ореханова раскосыми черными глазами - был он полурусским, полуказахом -  и чисто, искренне засмеялся. Всегда он, как росой умытый, – веселый, белозубый, всем довольный. И Ореханов нередко, задерганный делами, телефонами, совещаниями, думал, глядя на него, – неплохо бы и ему уйти в шоферы...

– Начало операции прошла успешно, – сказал Витька.

Под началом операции имелся ввиду перегон личной “волги” Ореханова в поселок под Москву, выполненный десять дней назад Витькой по секретному заданию директора. На это ушла неделя, оформленная шоферу как командировка на Горьковский автозавод для получения машины, фонды на которую были выделены на четвертый квартал. Виктор отметил командировку на заводе и прилетел обратно самолетом. Бухгалтерии объяснил: раньше положенного планового срока машину дать не могут. Даже за канистру спирта...

– Следующий этап – похищение красавицы, – сказал Ореханов.

– Которая очень хочет, чтобы ее украли, – добавил Виктор, выруливая на широкую магистраль.

Оба засмеялись, и Ореханов уже не испытывал неудобства из-за обмана жены и детей. Им и без него будет неплохо на юге, у моря, даже лучше им будет, свободнее – отдохнут они от его жестких окриков и рубленых нотаций.

И он уже с удовольствием смотрел на широкую бетонную дорогу, на пустынное озерце в низине, подернутое голубым утренним туманом, на новый кинотеатр, отсвечивающий большими стеклами, и представлял себе смутно, без деталей, свой предстоящий отпуск с Люськой – вдали от этой суеты, планерок,  любопытных глаз, сплетен. И вдруг остро ощутил в себе соленый запах моря и увидел само море, слепящим пологом простирающимся к бледному горизонту.

 

2

 

Не заходя в свой кабинет, Ореханов по двору, заставленному у заборов грузовиками и ящиками с грузами, пошел посмотреть, что делается на опытном заводе. Задрав голову, погладил глазами все его семь этажей. “Мое детище” – так называл он этот завод про себя и в близком окружении... Пусть он уйдет отсюда – с повышением или с понижением, или, как это не редко бывает, его уйдут, а завод, выстроенный хозспособом, на деньги, добытые правдами и неправдами, будет стоять и работать. Жаль, не на всех зданиях и не всем ставят мемориальные доски, а то бы профиль Ореханова, отлитый из черного чугуна иди бронзы, занял  достойное место на серой панели с фасада здания. О доске из чугуна или бронзы он подумал как бы не всерьез, шутя, усмехнулся и, отмечая для себя беспорядки во дворе для разгона начальникам на планерке, своей солидной – грудь вперед, как у петуха, – походкой проследовал к двери в завод.

Лифт еще не устанавливали, и Ореханов по пыльной лестнице со щербатыми, как видно, отбитыми перетаскиваемым с этажа на этаж металлом ступенями, неторопливо стал подниматься на седьмой этаж к директору завода Лазоркину. Лазоркин, конечно, ждет его, подсунет ему какие-нибудь новые предложения по улучшению качества и увеличению количества, придуманные в основном не им самим, а его умным главным инженером Шурыгиным, а потом начнет жаловаться на всех и вся – и на своих заводских, и конструкторов из КБ, и технологов  из дирекции объединения, пока Ореханов не придумает какой-нибудь трюк, чтобы переключить разговор на более приятные темы. Такая тема, пусть и не совсем приятная, на сегодня была: он ехал в отпуск с любимой женщиной, это мероприятие требовало непосильных для его кармана расходов, и Лазоркин уже получил задание, как помочь шефу снять со своих плеч эти меркантильные заботы. А завтра еще предстоял разговор со своим замом по общим вопросам и завгаром: пусть обеспечит госталонами на бензин для его “волги”. Понадобится талонов не меньше, чем на полторы тысячи литров горючего, потому что на бензозаправках на госталоны личников не заправляют и приходится пользоваться услугами водителей грузовиков: за двадцать литров бензина им надо отстегивать на сорок литров госталонов.    

На каждом этаже Ореханов приоткрывал двери, заглядывал мельком в цеха, слушал шум станков, вдыхал запахи масла, железной стружим, эмульсии и шел дальше. Стало уже привычкой начинать разговор с замечаний подчиненным, дать им понять, что ему все известно, и, прежде чем у него просить что-то, жаловаться, надо у себя навести порядок. Во всем и всегда навязывать людям свою волю, быть хозяином положения. Контроль и самоконтроль, выигрыш в первых секундах первого раунда – иначе ты не гендиректор объединения.

Между четвертым и пятым этажами Ореханову пришлось задержаться и даже спуститься на несколько ступеней вниз. Молодой парень в темно-серой спецовке и с длинными волосами с дребезгом волок три шестиметровых стальных прута. Ореханов увидел, как концы прутьев в нескольких местах высекли из железобетонных ступеней искры, и обозлился.

– Слушай, у тебя голова явно только для ношения этих косм предназначена! – сказал Ореханов, загородив рабочему путь. – Что, трудно поднять? Вон амбал какой!

– Однако вы не совсем вежливы, – спокойно и как бы покровительственно сказал парень. - Могли бы и помочь! Беритесь за задний конец.

Ореханова передернуло.

– Слушай, я тебя лучше за передний возьму и оторву! – со злобной яростью прошипел он. – Ты с кем так разговариваешь?

– По-моему, с не очень воспитанным человеком. Я даже угадываю ваше желание: вам хочется меня скушать. Или стереть в порошок.

– Ты, конечно, гегемон, но прежде всего - мудак и болтун! – сказал Ореханов. – Завод только-только сдали, а посмотри, что творится с лестницей? Скоро ходить по ней нельзя будет! И все из-за таких лентяев...

– Подведем итоги, – резко оборвал Ореханова длинноволосый. – Мудак, болтун, лентяй! Сейчас должен последовать мат. Потом вы найдете ножницы и пострижете меня под нуль. Вы, наверное, шишка? Так вот и позаботьтесь о подъемнике или лифте. И пропустите меня - устал держать это железо. Я сдельщик, сейчас занят не своим делом и мне некогда базарить. А будь вы мне ровней по возрасту, за мудака...

Глаза у рабочего сузились, и в них ясно проступала беспощадная ненависть и решимость к действию.

– Ну ладно! – бледнея и уступая дорогу, сказал Ореханов. – Ты свое получишь.

– А между прочим, и я здесь – хозяин, – не оглядываясь, огрызнулся рабочий. – Ко мне с высоких трибун обращаются нередко, как к его величеству.

– Болтун! – не найдя другого слова, повторил Ореханов.

И поймал себя на мысли, что похож сейчас на попугая...

В кабинет Лазоркина он не вошел, а ворвался, и Лазоркин подскочил со своего стула, как с раскаленной сковородки, и мгновенно покрылся красными пятнами.

– Что случилось? – спросил он испуганно.

В его большой голове на узких плечах завращался маховик техники безопасности: кого-то шарахнуло током, оторвало палец... Или пьяный перешел дорогу шефу? Позавчера был аванс.

– Ни черта вы не работаете над воспитанием рабочих! – рявкнул  Ореханов.

Он подошел вплотную к Лазоркину – их разделял только полированный стоя – и уперся взглядом в выпуклое, всегда хмурые из-за нависающих толстых бровей глаза директора завода. Зрачок в зрачок, как на дуэли.

Лазоркин сдался, потупил свои большие, детской синевы глаза, обмяк, сел и засмеялся – полрта стальных резцов и коренных.

– В чем дело-то? – спросил Лазоркин. – Не улавливаю! Ты поясни мне. А то с порога - и в крик! Я и тихо пойму. У меня тоже нервы не железные.

Ореханов сел, навалившись на узкий стол, приставленный к директорскому перпендикулярно – для посетителей. С тоской посмотрел в большие, как витрины магазина – от пола до потолка – окна кабинета с давно не мытыми стеклами, на ликующий летний день за окном, на синие горы вдали за крышами домов, за пышными факелами тополей, смутно подумал о Люське, об отпуске, и ярость куда-то ушла, растворилась в июльской синеве, в той неопределенности, которая в последнее время овладевала его душой.

– А ты тоже демагог, – сказал Ореханов уже спокойно. – Тихо, вежливо тебе надо. А на меня сейчас твой работяга наорал!.. Я ему вежливо сделал замечание, почему он кругляк тащит так, что ступени у лестницы крошит. А он меня чуть ли не матом… Кто это – с длинными волосами, черноватый? Шел в механический.

– Не знаю, – сказал Лазоркин. – Сейчас каждый второй с длинными волосами. Сам бы отрастил, да видишь – почти лысый уже. И седой. На этой работе в тридцать шесть - как старик.

– Не кокетничай, позвони, узнай – кто?

Лазоркин снял трубку, нажал клавишу и попросил начальника цеха выяснить, кто только что из рабочих перетаскивал с открытого склада во дворе кругляк.

– Да поживей! – сказал он своим крепким и звучащим, как спросонья, голосом. – Василий Антоныч у меня. Ждет.

– На кой черт ты про меня сказал? – зло спросил Ореханов, когда Лазоркин положил трубку. – Без ссылки на авторитет жить не можешь? Я тебя толкаю все выше, выше, а ты все тем же остаешься – в детских штанишках. Эх, Сергей, Сергей ! Серя ты Серя!..

Лазоркин немного покраснел, надвинул на глаза толстые брови и промолчал. Был он самолюбив, честолюбив и на все готов ради карьеры. А карьера его целиком зависела от одного Ореханова. Из заурядного замначальника вспомогательного цеха соседнего завода Ореханов взял его к себе начальником цеха, нарисовав радужные перспектива, и не обманул: через три года сделал директором опытного завода. И сейчас, после ухода на пенсию главного инженера объединения Сараева, ему открывалась новая вакансия. Его не смущало, что в делах объединения он соображал слабо, науки и конструирования не знал совсем. Главное, сесть в кресло, посмотреть на все сверху орлиным оком, окружить себя верными знающими людьми – и все пойдет, как по маслу. Это у Ореханова привычка докапываться до мелочей. У Лазоркина же наоборот – заставлять работать своих помощников, помогать им своей властью. Он без суфлеров шагу не решался шагнуть.

Старик о себе не заявлял? – уже миролюбиво спросил Ореханов. – Я к себе еще не заходил.

– Нет пока, – сказал Лазоркин. – Копается, наверное, в кабинете, ждет пенсии. По заводу ни одного вопроса еще не решил. Одни только палки в колеса.

“Стариком” между собой они называли главного инженера объединения Сараева. Ореханов не взлюбил Сараева еще до того, как стать директором. Все восставало в нем против этого невысокого, седого человек . Его веселость и доброта казались ему ширмой для прикрытия равнодушия. Его аккуратность в обращении с бумагами, для чего он приходил утром на час раньше в свой кабинет и тщательно рассортировывал письма, служебные записки, приказы, писал ответы, накладывая продуманные резолюции, Ореханов принимал за привычки старого бюрократа. А то, что Сараев ездил на работу и с работы на автобусе, он приписывал ханжеству. Но более всего Ореханову претил высокий авторитет Сараева, его умение иной раз с удивительной легкостью и даже изяществом находить выход из самых запутанных ситуаций, будь то технический или организационный вопрос.

Поначалу, став директором, Ореханов было затеял кампанию по замене главного инженера на молодого и динамичного, послушного его воле, но их обоих пригласили в министерство, и сам министр, бывший конноармеец еще в гражданскую и матерщинник крутой сталинской закалки, восьмидесятилетний подвижный сухой старикашка, недавно женившийся на сорокалетней, подтвердил им  свое правило, соблюдавшееся им со времен, когда он тридцатипятилетним был назначен наркомом взамен расстрелянного старого: если уж убирать, так сразу двоих – и директора, и главного. Потому как на разбор склоки у него времени нет. “Еще одна жалоба, что обижаешь Сараева, и я тебя - засеки это себе на носу, Васька, ёпм,- первым на бруствер поставлю и в распыл пущу!..”

 И Ореханов уже не обнажал свою шашку против своего главного инженера, терпеливо дожидаясь его естественного ухода на заслуженный отдых... И только по пьянке у него развязывался язык, и он говорил, что все наши беды оттого, что страной правит одно старичье и что если бы он стал ее хозяином, все бы изменилось за год: и жратвы бы было вдоволь, и экономика развивалась, как в Японии, и Америка перед нами на цирлах ходила. “Мне предлагают перейти на работу в аппарат ЦК, в министерство, в крайком, только пешкой, чиновником мне быть не по нутру. Но и в объединении мне, если честно, уже тесно - не могу полностью показать, на что я способен...” 

Это был его излюбленный прием самовозвышения в глазах подчиненных - выдавать желаемое за действительное, - и он порой сам начинал верить в раз произнесенную ложь и повторял ее многократно, окончательно уверовав в ее реальность.

– Посмотрим, как ты будешь вопросы решать, – проворчал Ореханов, неожиданно даже для самого себя встав на защиту Сараева. – Нам у этого стрижа в общем-то есть чему поучиться. Обращению с людьми, например.

– Можно, конечно, и поучиться, – быстро согласился Лазоркин, приподняв только брови. – Но сейчас время другое. Благодушием, шуточками кашу не сваришь. Нужны жесткость и гибкость. Деловитость нужна. Нечего зря  кино крутить.

– А я читал, современный менеджер – тот, кто не ругает, а хвалит, не бьет, а гладит.

– Я тоже не матерюсь. Все культурно, по науке.

– Ну, и дела на твоем заводе идут не блестяще. Размывочные машины снова в этом месяце не закончишь? Незавершенки, бухгалтер говорит, на триста тысяч накопилось.

– Сам знаешь, комплектации нет. Гидронасосы до сих пор не поступили. Реле времени не получили.

– Не получили, не получили!.. Давай сегодня не будем лапшу мне на уши вешать, – сказах Ореханов. – Весь дефицит мне ЭВМ исправно считает. И гонцы поехали во все концы. Меня скоро за одно место в промежности возьмут из-за этих толкачей. Снова квартальный лимит по командировочным расходам превышен. И премии за это лишат не тебя - меня. Но чем смогу - помогу... Я кстати, отпуск отложил. Из Москвы сегодня Лобанов позвонил – стоп на две недели. Свою Матильду и детей в понедельник отправляю в Крым. Так что послезавтра вечером прошу к себе - на мальчишник.

Не гони кино? – произнес Лазоркин свое любимое на все случаи жизни клише и забыл закрыть рот. – Провернул, значит? Молодцом! Все идет, как надо. Стратег, ничего не скажешь! А Люська как, готова? Кипит вся, наверно, аж крышка на лобке подпрыгивает!

Ореханова покоробило от этой скабрезности, и он пожалел, что слишком близко допустил Серегу к своему самому сокровенному. Но обострять отношения на сегодня было бы не в его интересах.

– Не знаю, не заглядывал, сухо сказал он, надеясь, что Лазоркин по тону поймет, что далеко зашел.- Она пойдет в отпуск через пару дней после меня. Я на юге почву подготовлю, окажу должный прием. Витька мою машину оставил у родителей, под Йошкар-Олой. Говорит, работает, как часы. Побуду со стариками дня три - и на “волге” махну в Крым. Люська уже будет в Симферополе у своих родных. А там посмотрим, куда с ней махнуть. Ее отправлю сюда самолетом и в Ялту на неделю загляну - к Полине, дочерям.

  Фартовый план... У тебя что-то глаза красные?

– Не выспался. Эта чертова хреновина для изучения английского спать не дает. Всю плешь проела!

– Брось ты эту ерунду, шеф! Зачем тебе? В загранку все равно тебя гэбэшники не пустят. Сам говорил, что на особом учете в ЦРУ состоишь.

Ореханов поморщился. Он как-то по пьянке для придания веса своей персоне трепанулся, что американские спецслужбы чуть ли не охотятся за ним, как за ученым и обладателем государственных и технических секретов, имеющим большой потенциал, и чекисты предупредили его об этом... Ничего этого на самом деле не было, и он уже сам опасался как бы из-за таких трепачей, как Лазоркин, ему не пришлось оправдываться перед служителями плаща и кинжала не в ЦРУ, а в местном управлении КГБ.

– Я и не надеюсь куда-то из Союза поехать. Но у меня, как у Макара Нагульнова, есть мечта – знать хотя бы один иностранный, чтобы мировую революцию сотворить... И я все равно добьюсь - выучу! В мировую революцию теперь никто не верит. В техническую — другое дело.

 Лазоркин с мертвым взглядом выслушал антиленинский монолог своего господина — он уже не помнил ни шолоховского Макара,  грядущая эра всемирной победы пролетариата ему была вообще до лампочки, но  на всякий случай согласно покивал седой тяжелой головой.

Замигала красным светом клавиша переговорного устройства.

– Ваганов, начальник механического, – сказал Лазоркин и нажал клавишу.

– Узнал, – сказал Ваганов из динамика. – Супрунов металл перетаскивал. А что?

– Он кто такой? – заговорил Ореханов своим несколько неестественным, как у плохого актера, начальственным голосом.

– Слесарь, – сказав Ваганов. – По пятому разряду работает. Из армии недавно. До армии профтехучилище закончил, сейчас в институт хочет поступить, на подготовительные курсы ходит.

– Плохо его в армии уважать начальство научили, – сказал Ореханов. – И ты, Ваганов, с народом совсем не работаешь. Учить людей надо.

– Чему?

 – А как себя вести. Как начальство и старших уважать. Как народное добро беречь. Он же все ступени металлом распотрошил... У него что, голова не работает? У нас ведь так везде - раз не мое, значит можно сломать или украсть.

– Пора бы лифт запускать, – сказал Ваганов не очень решительно.

– Вот-вот? То же мне и твой рабочий говорит. А я что, господь Бог? Кто тебе мешает? Запускай!

Ваганов помолчал. Кашлянул.

– Василий Антоныч, – сказал он. – Супрунов парень хороший. У нас секретарь комсомола. На границе ранен был, награжден. И работает на совесть.

Теперь помолчал Ореханов.

– Ладно, – сказал он, – расписал ты его здорово. Волосы  ему не обрезай, а язык укороти. Все!..

Лазоркин снова нажал клавишу.

– Вот так, Сергей Владимирыч, – сказал Ореханов. – Надо бы пойти и погладить этого Супрунова по его лохматой головке. И прицепить на грудь  еще одну награду. Да если бы этот завод был мой, а не государственный, не спасли бы его ни ордена,  ни комсомол - вылетел бы отсюда, как пробка! Все наше - и ничье. В этом корень зла!

– Я еще с ним разберусь, Василий Антоныч.

Ореханов остановил его взглядом:

– У тебя тут краской страшно пахнет, голова разболелась. Нитрой красишь?..  Окна надо открывать... Ничего ты ему не сделаешь, Сергей Владимирыч. Он по сути прав: нам надо лифт скорей монтировать. Кстати, куда он ранен?

– Кто, Супрунов? Не знаю.

– Плохо, что не знаешь. Людей изучай. И во дворе снова срач развел, в этом углу, между гаражом и столяркой, металлостружки целая гора. И опять черную мешаешь с цветной. Что, деньги у тебя лишние? Оштрафуют, как пить дать. Я за тебя платить не собираюсь.

У него и вправду заболела голова – не то от английского, не то от краски. Он осмотрел кабинет, пустой, неуютный, хотел придраться к пучившемуся местами серому линолеуму на полу – передумал.

– Размывочные машины надо сдать в этом месяце, – сказал он твердо. – А этого Супрунова не забудь ко Дню металлурга включить в приказ – на грамоту с денежной премией. Со злом надо - добром бороться. Это самый верный ход. Учись, пока я жив... Повысь своего врага в должности, дай прибавку к зарплате, двинь в очереди на машину — и он твой друг, товарищ, брат. А если еще и квартирой осчастливишь — смело иди с ним в разведку!.. И главное, тебе-то лично это ничего не стоит — лишь не забудь словечко замолвить или приказ подмахнуть... Кстати, ты не забыл обещанного? Приказ подготовил о премировании за выполнение особо важного задания? Мне на отпуск много денег нужно. Только чтобы люди были надежные.

- Подыскиваю... Подоходный налог и на две бутылки им отдам, а остальное, рублей пятьсот, -вам. Профсоюз подключил. Человекам пяти материальную помощь окажем, по десятке на нос им - остальное вам.

- Нам, Сережа, нам! Мальчишник тоже расходов требует...

 

3

 

Первую половину дня Ореханов провел в своем кабинете. Прибрал бумаги, кое-какие подписал, другие отложил и потом, полистав отпечатанные на ротапринте тощий реферат, сочинил, компилируя выводы, помещенные в конце реферата, хвалебный отзыв на диссертационную работу Леши Чеботарева, присланную ему зачем-то по почте за тридевять земель, из Читы, хилую в общем-то работенку по сетевому планированию ремонтов технологического оборудования золотодобывающих драг. А когда Ореханов перечитал свое творение, то рассмеялся: оказалось, что человечество обретало в лице Леши Чеботарева крупного ученого, решившего вековую проблему ремонта проходческих комбайнов. Его сеть, состоящая из стрелок и кружков, уже внедрена на одном заводе, дала экономический эффект в 180 тысяч рублей в год и трижды себя окупила, а если ее, как утверждал Леша Чеботарев, распространить на все предприятия страны, то это принесет миллионные барыши. Стрелочки, кружочки, критические пути – и вот тебе рецепт, как осчастливит отечество. Все диссертации, думал Ореханов, похожи на “философский камень” – могут любое дерьмо обратить в золото. А бросить этот камен. в воду – в лучшем случае раздастся “пши-и-и-к” и распространится вонь, как от куска карбида...

А от моей кандидатской, если честно, наедине с собой, какой прок?

Ореханов прошелся по кабинету, пустому и сумрачному из-за темных полированных стен, несмотря на солнечный день. Потом постоял у окна с открытой фрамугой, невидящими глазами уставившись на уличную суету, на беспрерывный поток машин, ярко одетых прохожих, на пыльную листву тополей.

Если честно, может, и есть какой-то толк... Но и диссертацию его делала целая лаборатория, не меньше десяти светлых голов и двадцати потемнее. И еще двоих брал по совместительству из учебных институтов. А эти были готовенькими кандидатами и очень пригодились, как он говорил брату, “для поддержки штанов”. До защиты успел напечатать статей двадцать и получить с десяток авторских свидетельства – все это, конечно, в соавторстве. Потому что сам он не написал ни одной статьи, не оформил ни одной заявки, ни одной схемы. Но он считал так: раз он начальник лаборатории, а тем более гендиректор – ни одна статья не должна выходить без его соавторства. Или единоличного авторства — пусть это и было написано не им. Но идеи-то его, орехановские...  И все четыре года, пока варилась эта каша, он подбрасывал по хоздоговорам хорошие деньжата институту, в котором предстояло защищаться, – не за зря, конечно, за деньги, ребята кое-что делали, а сливки их ученых изысков он снимал для своей диссертации. По полгода инженеры его лаборатории работали в командировке на золотом прииске в таежном поселке. Один дурачок даже семью бросил – жену и двоих детей – и женился там на молодой гуранке... Опомнился потом, правда, вернулся в семью, но пить стал. На работу его Ореханов уже не принял...

Ничего, славная была эпопея. Первая драга, на которой смонтировали систему автоматизации по его задумке, благополучно затонула. Сигнализатор, разработанный его лабораторией, показывал нормальный уровень воды  в понтоне, а когда драга стала погружаться, то оказалось, что насосы не успеют откачать воду из трюма и надо спешно спасаться персоналу. На берег поступил сигнал SOS... Директора приисков и начальники  драг писали слезные письма во все инстанции: система автоматизации драг - пловучих фабрик по добыче рассыпного золота - никакой пользы не приносит - один вред .

Сюжет для целого романа. В общем-то со счастливым концом для него, Ореханова. Он и его сумбурно-подловатый братец, тоже нафаршированный смутными утопическими идеями по превращению дражного флота в главный флот страны и стать братьями-адмиралами во главе его, в флотоводцы не устроились, но   успели на дражной тематике защитить кандидатские и получить скандальную известность новаторов гиблого дела. И в составе объединения уже существовала целая монтажно-наладочная фирма по автоматизации драг. А министерство, дабы прослыть в глазах центрального комитета КПСС идущим в фарватере технического прогресса, насильно включало в план золотодобывающих предприятий внедрение этих систем. Правда,  в начале каждого года, следующего за отчетным, старый министр, бывший кавалерист Первой конной и потому - виртуозный матерщинник, мечтавший быть похороненным непременно в кремлевской стене, вызывал Ореханова, числившегося в его любимчиках, на ковер и кричал на него:”Когда наконец, ётм, ты, Васька, этих мандовошек автоматизируешь? Или тебя самого политанью полить?.. Не исправишь в этом году положения, я тебя лично, ётм, на бруствер раком поставлю и ...” И так далее, и тому подобное...

Потом, когда раскрутилась эта жалоба сорока восьми инженеров в крайком партии и в министерство на его, орехановскую, грубость, на злоупотребления властью, на проникновение в науку через “черный ход”, — все едва не рухнуло в один миг. Было две комиссии, акты, два выговора — партийный и административный, —  но главное осталось: не смогли его вышибить из седла. А клеветники были посрамлены, как некогда троцкистско-каменевская оппозиция...И эти сорок восемь подписантов – где они? Рассеялись. Как сон, как утренний туман... И даже Вовка Федотов, эта кляузная сволочь, строчивший жалобу за жалобой, сдался и уехал в Среднюю Азию полгода назад — на средмашевское золотодобывающее предприятие в пустыне... А были с ним товарищами по горному институту, в одной группе кончали. И он же вызволил Федотова, краснодипломника и лысоголового умника, с Урала - из тайги, с дражного полигона,  отдал ему свою квартиру, а сам переехал на новую, более просторную и поближе к центру города. И свою лабораторию ему доверил, потому что состоять директором и завлабом одновременно стало невмоготу. К тому же думал, что Вовка свой, не выдаст... Нет, падлюка, оказался настоящим коммунистом — настрочил донос в компетентные органы. Хорошо, что к тому времени везде были свои люди,  и министр называл его ласково сынком и сукиным сыном... Но я тебя, Вовик, плешивый ублюдок, и в пустыне достану и укушу не хуже тарантула!...

От этих воспоминаний Ореханову сдавило сердце – тогда, два года назад, он впервые почувствовал эту саднящую боль в груди и удивился, потому что прежде не знал, что есть у людей эта штука - сердце...

Он пошел в дальний угол кабинета, открыл дверь в полированной стене. За дверью стоял холодильник. Он налил в стакан немного коньяку, понюхал, выпил его медленно и сунул в рот засахаренную дольку лимона прямо со шкуркой.

Странно, что все происходило в этой же комнате. Комиссия собирала жалобщиков, и он, сидя не за своим столом, а на стулике для посетителей, смиренным голосом давал объяснения. И обещал, как школьник, что не будет больше грубить, не будет никому мстить. А седой доктор наук, защищая мундир своего института, уверял всех, что кандидат наук, нанятый Орехановым, работал совсем не по теме орехановской диссертации, хотя тот ничего другого и не делал. Читал лекции, писал для Ореханова по две странички в месяц, нянчил дома своих близнецов и аккуратно являлся к зарешеченному окошечку кассы объединения - получать зарплату ведущего инженера-совместителя. И Ореханов, заподозрив, что ученому наглецу выгодно оттягивать время своего увольнения, периодически был вынужден орать на  обнаглевшего совместителя:”За кой хрен я тебе деньги плачу? Где результаты? Или тебе хочется до конца дней своих меня манежить - сосать монету и баклуши бить?..” А этого дятла Федотова допрашивала прокуратура: почему он табелировал счастливого папашу близнецов, если тот не являлся на работу больше года?..

 Коньяк подействовал, прижег эмоции. Ореханов, пересилив себя, стал думать о Люське, о том, что прошлое, если и стоит вспоминать – так лишь для того, чтобы не повторять ошибок.

И он почти обрадовался, когда в кабинет вошел Сараев, седой, короткошеий, сутуловатый. Его главный инженер и первый зам.

– Здравствуй, Василий Антонович, – сказал Сараев, весело щуря светлые глаза. – Ты что мрачный? Из Москвы что-нибудь?

– Есть кое-что. Отпуск отложили. И что-то сердце барахлит. К врачу бы надо.

Он почему-то вспомнил об энцефалите. Как в прошлом году он был в тайге и на следующий день, уже в городе, нашел у себя под мышкой двух клещей. Они ушли под кожу полностью. Тогда он испытал настоящий страх, подумав, что есть реальные шансы стать паралитиком или идиотом. Он прочел брошюру об этих клещах, чующих живую кровь за километры, и все искал в себе симптомы приближающейся болезни.

– Ну их к черту, врачей! – сказал Сараев, усаживаясь. – Мне скоро шестьдесят, а я никогда к ним не хожу. Попаришься, примешь бутылку коньяка – и все пройдет... А я у тебя перед отпуском дела хотел принять.

В который раз Ореханов всматривался в морщинистое лицо Сараева, в его бледные старческие губы, в удивительно молодые умные глаза, и не мог понять, почему он не любит этого человека. Не плохой ведь мужик. Опытный, умница, работать умеет, люда ему в рот заглядывают, уходят из его кабинета с улыбкой до ушей. Правда, у них разговоры веселые редко получаются. Ореханову всегда кажется, что старпер подсмеивается над ним и радуется каждому его промаху. А сам неуязвим. Прежде всего потому, что беспартийный и его через свое партбюро не взгреешь. Во-вторых, фронтовик. И, в-третьих, ни в каких дрязгах не участвует. Его подписи среди тех сорока восьми не было, хотя агентов  с той цидулей к нему и засылали. Ореханов и сам иногда ловил себя на том, что невольно восхищается этим человеком, лишенным всякой позы и одинаковым со всеми, будь то министр или секретарша Валя.

– Не надо пока принимать, сам поработаю, – сказал Ореханов. – А вы когда намереваетесь в отпуск?

– Через полгода. И надолго... Сорок  лет с довеском оттарабанил. Из них, правда, четыре года войны. В атаки не ходил — прифронтовые аэродромы обслуживал. Бомбежек хватало. Под артобстрелы попадал. За всю войну ни разу не стрелял. А немцев живых только пленными да в кино видел.

Ореханову уже донесли слова Сараева, сказанные в его адрес:” Подойдет пенсия — и  я с этим дурным козлом  дня работать не собираюсь!..” Это было сказано в какой-то пьяной компании. А министерскому начальству старик на него не капал — и на том спасибо!..

– Пойдете копаться в саду? Неплохо! — с наигранной завистью сказал Ореханов.

А сам прикинул: ему до этого – до садика, внуков, рыбалки, воспоминаний, до всей этой песочной суеты – еще двадцать три года. До пятидесяти упираться надо как положено, а потом можно и ванька повалять. Значит, активной жизни еще пятнадцать лет - больше, чем он отработал после института. Нормально!..

– Покопаюсь, – сказал Сараев. – Я всем говорю: ни одного дня после ухода на пенсию не буду работать. Молодые вперед  рвутся – пусть займет кто-то и мое место. Кого думаешь? Что-то все указывают на Лазоркина.

Ореханов встретил открытый светлый взгляд Сараева вопросительным прищуром и, не отводя взгляда, на ощупь нашел на столе пачку сигарет.

“Аполлон – Союз”,  сообщил он, щелкая зажигалкой, и прикуривая. —  Ничего сигареты, длинные. А что, можно и Лазоркина.

Он подкинул на ладони зажигалку и ласково посмотрел на нее. Люсин подарок на Новый год. Он уже загадал: как только зажигалка откажет или потеряется – конец любви.

– Мне бы в другие руки хотелось свои бумаги передать. Почище.

– А у него что, грязные?..  Что он, взятки берет? Или в автобусах по карманам шарит?

– Ладно, не заводись, Вася, – сказал Сараев добродушно. На правах старшего Сараев наедине называл Ореханова просто по имени, как это было до того, как он стал гендиректором.  – Какой-то ты непоследовательный. Любишь призывать к прямоте, откровенности. А стоит кому-то слово от души сказать, готов в зубы врезать. И потому прямым и откровенным остаешься в своих собственных глазах только ты сам, потому что, действительно, тем, кто ниже по должности, считаешь нужным говорить все, что вздумается. И не редко бьешь лежачего.

Ореханов вдруг рассмеялся. Он любил такие стычки наедине, без свидетелей.

– Ничего себе монолог выдали! – сказал он. – Мы же про Лазоркина начали, а вы на меня набросились. Не забывайте, у нас согласно министерскому протоколу объявлено перемирие. Так вот Лазоркин. Почему он не подходит на ваше место?

– Это же карьерист чистой воды! Причем заметь – он всегда врет. Сколько раз он тебе на планерках мозги запудривал? И что главное, у него же ни о чем нет собственного мнения... А подготовка? Он, наверное, после института ни одной книжки не прочитал... Ну это черт с ним, сейчас такими пруд пруди. Но он и по заводу, как правило, не знает, что творится, все свалил на зама по производству. Заметь, он без него никуда не появляется. Как сиамские близнецы.

– Ну и станет этот заместитель после Лазоркина директором опытного завода по праву. А Лазоркин молодой, подучится. Я с ним рядом — всегда помогу.

– Во что эта учеба предприятию обойдется?.. Да и поверь моему опыту – он безнадежен. Он же на глухаря похож. Сам говорит, а других не слушает. Таких учить бесполезно. Он твердо усвоил, что глоткой работать легче, чем головой.

– Ничего, исполнителем, по крайней мере, хорошим будет. Головы мне своей хватает - исполнителей нет.

– А тебе адъютант или главный нужен?

– Но ведь вы выступали и против моего назначения.

– Не отказываюсь. Больше того, и сейчас думаю, что не ошибался.

Ореханов слегка покраснел своим квадратным неинтеллигентным лицом и повел приплюснутым носом.

– Откровенно, ничего не скажешь. Перед пенсией и я так же говорить начну. Что, по-вашему, я не справлюсь? Или как там – не обеспечиваю руководство?

Сараева, как видно, разговор этот мало интересовал. Он курил свой неизменный “беломор”, время от времени откусывая бумажки от мундштука и катая из них крошечные шарики желтыми короткими пальцами. Потом искал глазами под столом корзину для бумаг и выстреливал в нее шарик щелчком большого и указательного пальцев.. Эта привычка старика давно раздражала Ореханова, но разница в возрасте удерживала его от ехидного замечания.

– Почему,  вроде бы обеспечиваешь, – сказал Сараев. – Не очень качественно, конечно. Зато решительно. Много хороших работников разбежалось. Психологический климат тяжелый. Денег у предприятия, правда, на счете  вечно нет, снова на картотеке сидим. Зарплату задерживаем систематически. Затоварились. Неликвидов почти на полтора миллиона на складах. Скоро все оборотные средства заморозим. А ты новые счета, не анализируя, подмахиваешь на поставки всякой ерунды... Два дня в этом месяце без бензина сидели. За почту и междугородный телефон опять платить нечем. В командировки людей посылать не на что и, значит, работа стоит, и план горит... А ведь экономика – главное. И все это в твоих руках — определять, что главное и что второстепенное..

Ореханов слушал, внимательно разглядывая огонь сигареты. Он поставил сигарету вертикально над столом, как свечку, и смотрел, как огонь подергивается пеплом. Говорят, когда-то старик был самым способным студентом в Томском политехническом институте. И еще самым известным шалопаем. От его прибауток девок разбрасывало в стороны, как от взрыва гранаты. Он до сих пор удивлял людей своей памятью и готовым анекдотом на все случаи жизни.

– В моих руках, – сказал Ореханов, раскаляя в себе зло. – Вот именно —  в моих. Все в стороне! Вплоть до того, что я даю личные указания о ремонте сортиров, об установке пружин на дверях, об организации гардероба и ремонте кабинета главного инженера.

Был такой случай. Сараев долго не соглашался переделывать свой кабинет на новый лад – полированные доски на стенах и навесной потолок из пластика. “На кой черт деньги зря тратить! – говорил он. – На зарплату едва по сусекам наскребаем. Мне и в этом неплохо...”  И только когда Ореханов нажал на него, Сараев согласился на время ремонта  переселиться в производственный отдел. “Ладно, – сказал он, – насилуйте. Одно условие: художнику не дам вмешиваться. Сделает такую же ерунду, как тебе, – что-то вроде полированного гроба с глазурью. Сам нарисую...” И верно, кабинет у него получился на редкость удачный – светлый, уютный, легкий какой-то. И кто-то сказал Ореханову, что Сараеву не откажешь в тонком вкусе и таланте. И добавил, что старик удивительно начитан, но никогда этого не показывает. Для Ореханова это прозвучало упреком: сам он читал мало и что попадется.

— А ты злопамятный, – засмеялся Сараев. – Зато дешево и сердито подучилось. Переделка твоего в двадцать тысяч обошлась, а моего всего в пять. И сидеть в твоем прямо страшно – темно всегда, давит. Как в гробу ... У тебя, наверное, от этого характер стал портиться.

— Кстати о деньгах, – сказал Ореханов. – Завод как мы строим? – хозспособом. Проект кто делал? – халтурщики. К прокурору из-за этого проекта кого таскали? — меня. В министерстве денег не давали кому? А я выкопал котлован, получил выговор, а вместе с ним и деньги. Дали немного, а я потратил в пять раз больше. Показал министру фотографии стройки. — снова подбросили... И так три года. И все же я и зарплату платил, и премию люди получали. Пусть с запозданием, но исправно. А завтра опять в банк поеду с протянутой рукой... Дальше. Вы помните, сколько у нас народу работало, когда я стал директором? Не помните!.. А я недавно провел сравнение. Выросли по численности в шесть раз. А если бы вы были директором, мы бы и в два раза не увеличились. Зато бы и деньги на счету были и душенька спокойна.

– А что, разве плохо? – с веселой улыбкой сказал Сараев, стреляя под стол очередным беломорным шариком. – Человек счастлив, по крайней мере, удовлетворен, когда он уверен в устойчивости мира, в завтрашнем дне... А у нас? Он даже не знает, где завтра сидеть будет. Из комнаты в комнату его кидают... У некоторых своего стола нет – сидят на месте ушедших в отпуск иди командированных. Прежде чиновников, не имеющих столов, бестолочью называли. И бестолочь и бестолковщина – этого у нас хватает... Инженеры вместо своего дела подсобниками на стройке работают... В шесть раз выросли! А соседние предприятия ровно столько, сколько мы приняли, потеряли... Потому как у нас зарплата выше, а работы меньше. На калькуляции наши жутко смотреть! Какая-то занюханная, загрёбанная шланговая задвижка стоит дороже цветного телевизора.

– А заказчики все равно их хватают с руками и ногами, – усмехнулся Ореханов. – Значит, нужны и экономически выгодны нам и заказчикам. Завод мы вовремя начади строить: без него бы рано или поздно захирели. Покой, застой, благоухание. А будущее, научно-технический прогресс. Без экономического риска ничего не сделаешь.

— Все это красивая болтовня!.. Берут от безвыходности. Как вареную колбасу из воды и туалетной бумаги. Этот дефицит скоро всю страну развалит. И так уже едва на плаву держимся за счет нефти и газа. А бесхозяйственность прикрывают высокими фразами: научно-техническая революция, научно-технический прогресс...

Замерцала клавиша на переговорном устройства и послышался прерывистый писк.

– Легок на помине, – пробормотал Ореханов и с размахом надавил на клавишу. – Чего тебе?

– Василий Антонович, – послышался в динамике напряженный, как после бега, голосЛазоркина. – Василий Антонович, ты на обед едешь?

– Поеду, конечно. А что?

Ореханов даже головы не поворачивал в сторону динамика, который служил и микрофоном, – наблюдал, как Сараев на листке бумаги вырисовывал карандашом замысловатые вензеля.

– Может, вместе пообедаем? В ресторане.

– Что, деньги лишние завелись? – чуть краснея, сказал Ореханов.

Но громкую связь отключать не стал.

– Да осталось кое-что от премии за новую технику.

– Нет. Я после обеда за рулем буду. Может, вон Алексей Сафронович составит компанию? Он тут, рядом.

Динамик помолчал растерянно.

– Что ж, можно, – сказал потом без энтузиазма. – Как вы, Алексей Антонович?

– Не могу. Днем в рестораны вообще не хожу. У меня жена на курорте, надо Сашку, сына, кормить. Сам теперь варю.

А Сашке было под тридцать лет, подумал Ореханов. Своего бы недоросля  воспитывал, не меня.

– Все? – спросил Ореханов. – Ищи лучше спутницу. Или еще лучше —  валяй с женой.

Динамик задребезжал неестественным смехом...                                  

 

Сев в машину, подогнанную к центральному входу, Ореханов сквозь ветровое стекло увидел, как Сараев, сутулясь и посматривая по сторонам, пересекает улицу... Какая у него старая спина, подумалось Ореханову.

– На автобус идет, – сказал Витька. – Может, подбросим до дома?

– Некогда, — взглянув на часы, бросил Ореханов. И потом, когда тронулись: – А он привык. Перед пенсией не стоит изменить своим обычаям.

– А я, как пришел к вам работать, думал он гораздо моложе. Сдал здорово.

– Укатали сивку крутые горки.

– Забавный! – засмеялся Витька, и снова Ореханов позавидовал его белым, не прокуренным, как у него самого, зубам. – Сегодня столкнулись в приемной, он мне:  хочешь анекдот шоферский расскажу?

– Это про автолюбителя и тещу? Он мне его уже раз пять рассказывал.

Неприязнь к своему главному подстрекала Ореханова использовать любой случай, чтобы уронить его в глазах других. Анекдот от Сараева он слышал всего раз и, как всегда, кстати: накануне напился завгар и угодил в вытрезвитель. А свой невыход на работу объяснил тем, что за городом у него сломалась машина. Обман открылся, когда поступило извещение из милиции. 

– А я раньше не слыхал. Полчаса потом смеялся. Простой мужик.

– Играет в простачка.

И подумал, что Лазоркин скромничать не станет, сразу затребует всех благ: машину, путевку на юг с семьей каждый год, кабинет переоборудует под гендиректорский. И секретаршу настропалит, чтобы пропускала к нему по регламенту... На опытном заводе, жалуются, такую бюрократию развел, что концов не найдешь.

 

 4

 

Еще от двери, потянув носам, Ореханов понял, что снова будет есть куриный суп. Жена, оправдываясь своей занятостью и усталостью от студентов, разнообразием богатой русской кухни семью не баловала.

Не снимая с ног ботинок, он пошел на кухню.

– Молока налей, – сказал он Полине.

Он с удивлением отметил, что жена была одета не в халатик, а ярко, на выход, и от волос ее пахло лаком. И грудь под легким красивым платьем торчит вызывающе.

– Не купили, – сказала Полина. – Разливное, которое, говорят, возят в цистерне из деревни, кончилось. Или санэпидемстанция продавать его запретила у помойки. А в бутылках ты не любишь.

– Не любишь! Ты знаешь прекрасно, что я без молока не могу. Почему сразу не пошла утром?

Полина промолчала. Ореханов осмотрел ее, хмыкнул. И ногти его Матильда накрасила!

– Готовишься? – спросил он насмешливо. – По парикмахерским заходила?

– К чему готовишься? – Полина покраснела, на глаза навернулись слезы. Она стала жалкой и сразу постарела. – Ты звонил в Москву?

– Конечно. Успокойся! Одна поедешь...  Ребятишки где? Спят еще?

И, не дожидаясь ответа, пошел к порогу, снял ботинки, и, не одевая домашних туфель – терпеть их не мог, – пошел по комнатам проверить порядок.

Девятилетняя дочь Люда сидела за пианино, и, напряженно заглядывая сквозь большие очки в розовой оправе в ноты,- она, как и ее мать, была близорукой,- изредка ударяла по клавишам. Ореханов ухмыльнулся. Хитрая лиса растет! Ясно, что прыгнула за инструмент, когда услыхала, что отец пришел.

– Клопов давишь? – бросил он дочке обычную шутку.

– Нет, папа, я играю Брамса.

– Ух, ты, коза? Что-то плохо писал Брамс, пауз много. А Катька где?

Катя была старшей дочерью. Ей было двенадцать.

– Убирается.

Неужели так же и на работе? Люди начинают  шевелиться, лишь когда он сам присутствует и руководит? А Сараев, по докладам добровольных стукачей, зубоскалит над его подозрительностью и недоверчивостью. Сравнивает со Сталиным, называя вождя Иоськой, а  его, Ореханова, Васькой. Но Иоська давно дуба дал, а Васька жив, и он тебе еще покажет кузькину мать!..

Обедал он, как всегда один, потом послал Людку к квартирным почтовым ящикам на первый этаж за почтой и прилег на диван в гостиной.

Высокая худая Катя в коротеньком платьице протирала тряпкой полированную мебель. Худоба - длинные костлявые ноги, впалая грудь, круглые очки - и ее мать наградила своей близорукостью! - придавали ей несчастной вид, вызывали жалость. Иногда ему хотелось узнать, чем живет дочь, о чем думает, но как подступиться к разговору – не знал. А если и начинал его, то получалось глупо, топорно, и потом на душе оставался горький осадок.

– Ты что как в воду опущенная? – спросил Ореханов. – Еле шевелишься.

Ему показалось, что девочка вздрогнула.

– А куда спешить? – тихо сказала она. – У меня каникулы.

– И ты их все с тряпкой рассчитываешь провести? Сходила бы, погуляла. Растешь букой.

— Мы же послезавтра уезжаем.

Она, наклонив голову, по-старушечьи устало взглянула на отца. Очки отсвечивали, и он не видел ее глаз.

Ореханов отвернулся, посмотрел на хрустальную люстру, на тусклую чеканку на стене, изображавшую северного оленя, больше похожего на козу, и прикрыл глаза. Но тут же до него слегка дотронулись — это была Людка:

– Пап, вот газеты и письмо от дедушки.

В Ореханове что-то сжалось, затосковало. Он взял письмо и сел. Один листочек из тетрадки в линейку, с красной линией, отчеркивающей поля. И всего один знак препинания на две страницы —  восклицательный  после: “Здравствуйте уважаемые и дорогие сын Василий Невестка Полина а также Внучки Катя и Люся!” А затем, как и положено, – “во первых строках своего письма...”   И почти никакой полезной информации, разве что только — все, мол, слава Богу, живы-здоровы...

   Ореханов представлял, как долго писалось письмо, сколько отцу, семидесятилетнему не единожды раненному на разных фронтах и в разные места старику, думалось, прежде чем он сел писать. И мать заглядывала ему через плечо и ходила на цыпочках, чтобы не мешать думать. А он курил махорку – другого табака не признавал ни в жизнь – и выводил букву за буквой. Потом сам, скрипя им же сделанном деревянным протезом с толстой кожаной подушкой под культяшкой, отнес письмо на почту, на обратном пути купил поллитру в сельповском магазинчике, потому что мать уже топила баню, а после бани с квасным паром, с березовым веником, после того, как израненное войной тело становится невесомым и молодым, сам полководец Суворов велел... Может, и по другому все было – жизнь и в деревне давно не та, – но Ореханов вообразил ее по запечатлевшемуся с детства укладу. И теперь даже то, что отец суров и, случалось, нещадно драл его сыромятным ремнем за проделки в школе, казалось ему дорогим и важным для всей его жизни, и он считал, что и в воспитании своих детей надо больше суровости, чем доброты и ласки.

“Жду ответа как Соловой лета” –– заканчивалось письмо выдуманной кем-то несколько веков назад фразой, и Ореханов, еще раз пробежав извилистые строчки глазами, позвал Полину.

– Слушай, ты прочитай и ответь, – сказал он жене таким тоном, словно отдавал распоряжение секретарше. – Не сегодня, так с Юга напиши. Все, мол, нормально. Машина моя у них стоит, приеду скоро на несколько дней.

– Они же от тебя письмам ждут.

Он посмотрел на нее отчужденно, снова лег и сказал хрустальной люстре:

– Ничего, напиши. Я от деловых писем, как собака, устал. Ты душевней писать умеешь. Скажи, что сено косить помогу, крышу поправить. Не сам, так найму кого... Деньги прямо сегодня телеграфом вышли – рублей восемьдесят... Вздремну чуть-чуть. От этого ночного обучения в голове, как в пустом ведре, звенит что-то. Придет машина – разбудите...

 

5

 

В три часа Ореханов, припухший после недолгого сна, с красными глазами, сам вел по городу машину. Витьку он отпустил, едва отъехали от дома. Потому что отправлялся он не на службу, а в ту часть своей жизни, которую принято называть интимной и о которой должны были знать очень немногие. Кроме него и Люськи, еще два-три человека. Но, как он и сам догадывался, это ему только казалось. Сплетни, как некогда призрак коммунизма по Европе, бродили по объединению и до него самого доходили в виде дружеских или подхалимских предупреждений. Но если учесть, что их отношения продолжались не первый год и Полина страдала только от смутных подозрений и вспышек плаксивой ревности, то Ореханов оценивал ситуацию как стабильно благоприятную. А сплетников он брал на учет и жить им становилось труднее, хотя они и не догадывались почему. И кое-кто из слабонервных и не склонных к анализу своего неосторожного поведения покинули объединение по собственному желанию...

За рулем Ореханов отдыхал. Он говорил иногда и себе, и приятелям, что если снимут с директоров, пойдет работать шофером. Только не на легковую, не извозчиком – водить кого-нибудь вроде себя, а на самую большую – КРАЗ, БелАЗ – транспортировать лес или руду с карьеров. И жить не в городе будет, а в поселке, с хорошими людьми, держать корову, поросят и ходить на охоту и рыбалку. “Ведь я в душе, как был, так и остаюсь – хрестьянином”, – чувствуя, что в нем закипает отцовская кровь, говаривал он после приема на грудь второй бутылки.

Он остановился у большого гастронома, потолкался у прилавка и кассы, ваял бутылку сухого и кое-что закусить. Портфель с покупками поставил на заднее сидение.

Он не поехал по главной улице – там была больше вероятность, что увидят знакомые, – а проехал по параллельной ей, потом свернул направо и по длинному широкому мосту пересек реку, сверкающую на солнце, живую от сновавших по ней катеров и моторных лодок, и, когда оказался на другом берегу, на площади, очерченной полукругом новых высотных домов, с легким, без риска, нарушением правил развернулся вправо и по широкой магистрали, рассеченной по оси трамвайными путями, не думая об ограничении скорости, занял место в левом ряду и пошел на обгон бесконечной вереницы грузовиков и легковушек.

Крепко держать руль, быть внимательным, зорким – и за рулем он сидел, как в директорском кресле. И если что – плохой он шофер, а директор тем более...

Ну, зачем я еду, думалось ему между тем, – по привычке или действительно без этого жить не могу? Не могу нормально существовать без нее?.. Что уж в ней такого особенного? Молодость и красота? Так попадались и моложе, и смазливей...  В принципе жена лучше ее, надежней, умней, испытана пятнадцатью годами совместной жизни. А эта торчит в мозгах, мешает, крадет его свободу, словно опоила каким-то снадобьем... Как я испортил настроение красивой даме из технического управления министерства месяц назад. Сам пригласил бабу в “Прагу”, выпили, потанцевали — и вдруг окатило душу чем-то холодным, сердце стало осклизлой жабой, посмотрел  на себя со стороны глазами своей  Люськи и вернул на следующий день ключ от нелегальной квартиры приятелю со словами: “Прости, не использовал...”  Уж не судьба ли это, не искушение ли? Голова сегодня что-то тяжелая и видится все как в густой дымке...

Все его сомнения растаяли, едва он увидел Люсю, еще не доезжая до условленного места – сквера перед новым зданием индустриального техникума. Она медленно поднималась с улицы по бетонной лестнице в этот тополиный сквер и оглядывалась по сторонам. Он нарочно снизил скорость, чтобы посмотреть на нее издали, со стороны. Тонкая высокая фигура в удлиненной черной юбке и яркой кофточке, облачко светлых волос – вот и все, что он мог увидеть... И почему только в нем все вдруг заволновалось, ожило? Забытый образ пришел на память: ему десять, и он босиком летит с горы к сверкающей на солнце речке, и сердце чуть не разрывается от счастья:  еще минута – и он бултыхнется в чистую прохладную воду.

Потом и Люся и видение исчезли и, когда он остановил машину у маленького сквера, она сидела в тени на краешке сломанного ночными вандалами дивана и с неопределенной улыбкой смотрела, как он по-петушиному выпятив грудь, покачиваясь и стараясь закрепить на лице равнодушное выражение, приближался к ней.

– Что сидишь? – буркнув “здравствуй”,  спросил он, жалея, что не находит в себе простых и ласковых слов, как это умеют делать опытные ловеласы. – Устала? Вставай, поедем.

Люся, приподняв голову, с той же неопределенной улыбкой как будто издали посмотрела на него своими серыми, немного подведенными глазами, встала и, отряхнув узкой ладонью юбку, пошла по аллее, похрустывая лакированными туфлями по гравию. Он выждал немного, чтобы посмотреть на нее сзади, и потом, удерживая себя от острого желания обнять ее за слабые плечи, прижать что есть силы, нагнал и пошел рядом, искоса взглядывая на ее профиль – курносый, чуть толстоватый нос и припухлые свежие губы. Ведь если присмотреться – ничего особенного... Ирина из министерства была гораздо моложе и эффектней, хотя и пила, как мужик, и курила, как паровоз; к их столику то и дело подкатывали подпившие интеллигенты и нагловатые юнцы-фарцовщики: кланялись и просили у папаши разрешения потанцевать с дочкой... И трогала его в Люсе, наверное, ее естественность —  оливковое, без пудры, лицо, губы, не испорченные помадой, пышные светлые волосы, словно присыпанные пеплом, и милое, идущее изнутри тихое кокетство. А голос у нее был тихий, почти детский и поэтому не очень выразительный. Ему становилось смешно, когда она вдруг ополчалась на него: сердитые фразы звучали в её исполнении точно так же, как и  ласковые...

– Ты знаешь, – начала было Люся и прикусила губу.

– Пока но знаю, – сказав Ореханов. – Говори...

– Вчера в очереди в столовой Генка Яковлев меня спрашивает: тебе известно, Люська, когда Ореханов в отпуск уходит?

– И ты, конечно, вспыхнула с пяток до макушки?

– Пожалуй.

– Как же ты вывернулась?

– Сказала, откуда, мол, мне знать. А он: тогда же, когда и Ореханов!  Алгоритм, так он сказал, проще некуда. А наши отношения — уже давно тайна Полишинеля.

– И ты после этого отказалась от обеда?

– Нет. Но есть не хотелось. Этот разговор наверняка и другие в очереди слышали, что приятного?

– А ты ни разу не говорила Яковлеву, что он сволочь? Или хочешь, чтобы я это сделал? Я могу.

– Не надо. Я рассказывала, он же еще в техникуме мне прохода не давал. Распределение взял туда же, что и я. Оказались в одном отделе. Говорит, что, кроме меня, никого ему не нужно. А я замуж вышла. И с тобой... На новогодней вечеринке он был пьяным и сказал, что я морально разложилась.

Ореханов хохотнул, и давняя задумка избавиться от Яковлева – снова завелась в мозгах. Он просто старший иженер, каких под ним сотни, что с кого возьмешь?.. На работе не пьет, работает хорошо. Не дотянешься... Но после отпуска надо этим заняться вплотную. Слава Богу,  отделом, в котором работает Яковлев, заведует Аксютин, угодивший по глупости в число тех сорока восьми подписантов. Причем самых активных и опасных, поскольку коммунист. Но сейчас он у него постоянно находится на крючке - боится  орехановской черной мести,- например, расформирования отдела или слияния его с другим, - и тогда его должность и почти готовая липовая диссертация по ультразвуковому обогащению золотоносных руд полетят коту под хвост. Дам ему задание - уничтожить Яковлева! - и трусоватый Алексей Захарыч в доску расшибется, и месяца через три о Яшке останется слабое воспоминание, как и о десятках других таких матросовых, - улетучится по собственному желанию в ту степь. Или среднеазиатскую пустыню как Вовка Федотов...

Люся хотела сесть на заднее сидение. Ореханов удержал ее за руку, усмирил шуткой:

– Садись рядом, там портфель с секретными документами... Плюнь ты на этого дурачка Яшку!

Он запустил мотор и резко взял с места.

– Не могу, Вася!..  Я вся - в смоле и в перьях.

Он помолчал, механически – так, что это не мешало другим мыслям – оценивая дорожную ситуацию. Ему скорее хотелось выехать за город.

– Я же предлагал тебе выход, – сказал Ореханов.

– А это еще хуже. Не верю, что ты способен оставить двоих детей без отца. Ты мне и так иногда жестоким кажешься... По крайней мере, я на это никогда не пойду. Самое простое – уволиться, уйти в институт.

Обгонять или не обгонять эту “волгу”?  Кажется, в ней едет кто-то знакомый. Лучше попридержать.

– Тогда почему живешь с мужем? Вас-то ничего не связывает. Детей нет, ты его не любишь.

Сколько раз Ореханов твердил ей это.

Одним глазом он следил за дорогой, а другим – за ней. Она нервно теребила в руках платочек. Человек с толстым затылком в идущей впереди “волге” повернулся сказать что-то шоферу и у Ореханова отлегло – незнакомый, можно теперь и обгонять. Теперь его машина уже мчалась за городом, встречного транспорта вообще не было - почти весь город укатил еще вчера на свои дачи.

– Разве дело только в нас? – сказала Люся.– Он мне не делает ничего плохого. У него-то намерения порядочные: сделать семью крепкой.

– Порядочные! – хмыкнул Ореханов. – Все порядочные, одни мы – в дегте и перьях. А порядочно ли жить и спать с людьми, которых не любят или которые не любят? И не в этом ли аморалка?

Люся ничего не могла – или не хотела – на это возразить, и Ореханов почувствовал привычное удовлетворение: последнее слово всегда оставалось за ним.

– Останови, пожалуйста, – робко попросила Люся. – Лучше все же мне пересесть назад и задернуть шторку... Суббота, многие на своих машинах тоже за город выехали.

Ореханов глянул на нее искоса с пренебрежительной усмешкой и, проехав на той же скорости еще метров двести, затормозил у обочины.

– Ничего место выбрал? – спрашивал Ореханов. – Вкус надо иметь во всем – в отношении к природе, к работе... К женщинам тоже.

Он провел по щеке Люськи - про себя и при разговоре с друзьями он всегда называл ее этим именем - шершавой ладонью. От ладони, наверное, пахло бензином – кончик носа у женщины недовольно дернулся.

– Хвастун ты, Ореханов! – сказала она с легкой неприязнью. – Все, что бы ты ни сделал, – прекрасно. Но не у дороги же нам находиться?

- Прости, я пошутил. Поедем дальше - там такое местечко, что нас даже кагэбэ хрен пронюхает...

 

 6

 

Они сидели в тени березы на резиновом матрасе, не рядом, узкий просвет был между ними, и у их ног на разостланной газете стояла бутылка “Старого замка”, два стакана из Витькиного “бардачка”, лежали полбуханки хлеба, любительская колбаса и плитка шоколада “Цирк”. Из открытой дверки машины, поставленной между соснами, невнятно доносилась музыка.

- А здесь тебе нравится? - спросил он.

Люся повертела, щурясь от солнца, своей белокурой головкой  и согласилась:

- Очень.

. Все здесь было – и лес, и холодный ручей, и голубые горы по ту сторону реки, и главное, тишина, безлюдье.

– Недели две назад я сюда Патрушева привозил с гоп-компанией. Он в телячий восторг пришел... Нарезались, как свиньи. Потом Витька нас вечером еле в машину запихал. И уже о природе Патрушев не говорил. Пел похабные частушки – родную деревню вспомнил.

А гоп-компания состояла, не считая Витьки, из четырех персон: Патрушева, зама начальника главка по капстроительству, Ореханова и двух по-пионерски всегда готовых на подвиг любой сосок из отдела комплектации. Их Ореханов держал в резерве главнокомандующего для решения вопросов с проверяющими. Эти девы умели и пить, и давать, и по-партизански молчать... Пожилой жирненький бодрячок Патрушев с одной из них, белокурой, хорошо сложенной, Ольгой, отчаянной матерщинницей и любительницей гульнуть на халяву до упора, накануне провел ночь  в гостинице и на утро в кабинете Ореханова изумленно то ли жаловался, то ли восхищался: ”Что вы мне за бабу подсунули? Ни минуты спать не дала  - по стенам и потолку бегает! Еще одна такая ночь - и заказывайте для меня на Москву груз двести”... В Афгане шла война, и в города и веси Союза поступали гроба под этим ставшим всем известным кодом. Но смертельная опасность не испугала Патрушева, и он, опохмелившись и воспрянув духом, увел хохочущую и отпускавшие матерки Ольгу в густые заросли. А Ореханову пришлось отправить Витьку прогуляться по тайге и поупражняться на заднем сидении “волги “ с рыжеватой и гибкой, как змея, Викой. Подобные эпизоды он не считал изменой ни жене, ни Люське, и относил их к неизбежным издержкам производства...И в случае с Патрушевым главная цель была достигнута: акт проверки выполнения плана по капстроительству был подписан в том виде, в каком его написали те, кто его выполнял, и дополнительные фонды на кирпич, цемент и железобетон добавлены в нужном объеме. И в Москву Патрушев улетел не пустым, сдав в багаж рюкзак с дарами сибирской природы: копченой и вяленой рыбой, маралятиной и кедровыми орехами. Все это в порядке вещей... Когда он сам навещает филиалы объединения на Крайнем Севере, Дальнем Востоке или в Средней Азии, то возвращается с тамошними дарами природы - и рыбой, и оленятиной, и дикими гусями, шкурами песцов, дынями прочей ерундой,  преподнесенной ему его вассалами. Одно плохо: пока ты закрепился наверху, в номенклатуре, тебя любят и уважают и тебе доступно то, о чем простая масса и не подозревает. А спихнула тебя судьба обратно в эту массу - сиди и не чирикай, жри, что дают. Потому что в этой стране, может, и есть богатые, но и они, как ильфовские корейки, прячут в мошне свои миллионы. Нищему работяге гораздо проще трубить от аванса до получки и не ожидать по ночам “воронка”...

- А кто этот Патрушев? - спросила Люся.

– Зачем тебе знать? Так, один чудак на букву эм. Сюда приедет – дуется, как индюк, а в главке на его “цу” даже секретарша внимания не обращает.

Ореханов долго смотрел, как течет у ног его ручей, перебирает струями солнечные тени, моет в глубине серые и коричневые голыши, шевелит ярко зеленую мягкую траву, растущую прямо из воды. Не хотелось двигаться и думать, а только дышать этим прозрачным, настоянным на травах и хвое лесным воздухом. Но душа уже встревожена этим воспоминанием о Патрушеве... Слететь со своего поста можно и из-за такой мелочи, как эта Люська. Стоит затеять развод, как всполошатся все и слетятся клевать со всех сторон: партия, министерство, суд... И останешься ты один на один со своей возлюбленной - ни должности, ни зарплаты, ни квартиры. Пожилой пролетарий умственного труда со ста двадцатью рубчиками жалования.

– А может, разденемся, позагораем?– предложил Ореханов, отгоняя неуместные мысли. – А то на юге без подготовки облезем в первый же день.

Он обнял Люсю и прижал к себе. Она положила ему голову на плечо, и сразу исчезла все лесные запахи. Стало немного душно от духов и оттого, что заколотилось сердце. Он ощущал шеей ее теплое осторожное дыхание, и желание подольше сохранить это молчание, это проникновение друг в друга, похожее на тайное подслушивание, заставило его замереть и закрыть глаза. Мир заколебался, стал нереальным. Люся пошевелилась, придвинулась к нему, опоясала легкими руками талию. Он почувствовал боком ее маленькую твердую грудь, повернул голову, и, не открывая глаз, поцеловал в губы. Нет, никого прежде не целовал он с таким наслаждением и восторгом, никого так не любил и уж, конечно, не полюбит!.. Только не стоит ей говорить об этом. Слова ведь в принципе мало весят, важны поступки.

– Так как, позагораем? – переспросил он тихо, сглатывая густую слюну.

И открыл глаза. Ее лицо было вплотную к его, и он немного откинул голову, чтобы лучше рассмотреть и запомнить ее маленькое лицо, пока не тронутое временем, гладкое, оливковое, молодое.

Она чуть шевельнула припухлыми розовыми губами:

– Хорошо, позагораем.

Она оперлась ладонью о его плечи и встала:

– Не смотри... А ты почему сидишь?

Она медленно, пуговицу за пуговицей, расстегивала кофточку. Серые глаза с любопытством и насмешкой смотрели на него, как бы говоря  глазами: “ Знаю, знаю, как мы сейчас будем загорать!..”

– Дай очухться малость, — сказал он, глубоко вздохнув. —  Ты на меня дурно действуешь... малокровным делаюсь.

Она повесила кофточку на ветку березы над головой Ореханова. От пестрой материи, просвечивающей на солнце, тоже пахло духами. Он успел схватить ее узкую кисть и быстро поцеловал в запястье, у ремешка часов.

Легким и гибким было ее молодое тело, и Ореханову не верилось, что он или кто-то другой касались его. И когда она нагнулась, чтобы взяться за низ юбки, он увидел на спине и на боку ее слегка выступившие ребра под шелковистой кожей, и что-то похожее на жалость подступило к сердцу. А потом явились ему ее длинные, словно выточенные из слоновой кости, ноги, упругий, напряженный из-за поднятых вверх скрещенных рук с черной юбкой, закрывшей ее лицо, живот, и новая волна восторга и любви нахлынула на него.

– Ты не скажешь, сколько квадратных сантиметров составляет поверхность твоего тела? – опросил он.

Ее светловолосая, высвеченная солнцем голова парила высоко над ним – как дивный цветок, упавший с неба.

– Государственная тайна, – сказала она.

– Так знай – я люблю бесконечно каждый этот сантиметр...

 И он осторожно обнял ее за икры и приложился губами к ее колену, как будто целовал крест.

 

7

 

Наступали долгие летние сумерки. Солнце исчезло где-то за сопкой, только широкая река, видная отсюда, матово светилась ровным, словно идущим со дна светом. Прохладные тени наступали из леса, и журчание ручья сделалось вдруг ясным и отчетливым, как будто он перебирал четки. И легкие наполнялись смешанным запахом травы, хвои, мяты.

– Поздно, – сказала Люська.

Она, одетая, причесанная и уже чем-то чужая, сидела на матрасе, упираясь подбородком в колени. Ореханов внутренне подобрался, смолчал, взял пустую бутылку и с силой бросил ее в кусты на другой стороне ручья. Раздался шум и резкий звон – точно кто-то, злой и нездешний, вломился в дом сквозь раму.

– Зачем ты? – спросила она, и он понял не по голосу, а по тому, как дернулась ее голова, что она сердится.- Кто-нибудь порежется.

– Разве ты поймешь? – сказал он. – Мы рядом, а находимся в разных измерениях. Как тебе объяснить, что я устал, что я боюсь тебя потерять, что я не хочу , чтобы ты сейчас вернулась к мужу?

– Не надо, – поморщилась она.

– Чего не надо?

– Пустословия. Ты мне говоришь это каждый раз, но от этого ведь ничего не меняется. И не изменится.

– Но нужно же что-то делать.

– Ничего не надо делать. Пусть все идет, как шло.

– Ты любишь мужа?

Она посмотрела на него отчужденно и, как ему показалось, с усмешкой – неуловимой, как блик света на быстрой воде.

– Мы уже договаривались эту тему не затрагивать, – сказала она. – Они сами по себе, а мы... Знаешь, поедем, поздно.

– Пожалуй, – согласился он, но поднялся не сразу: сидел, склонив голову и похлестывая длинной травинкой по воде ручья. – Поедем лгать людям и себе.

Она не ответила —  встала и зашагала к машине прямой своей, немного деревянной походкой.

До города они ехали молча, и Ореханов не мог отделаться от ощущения одиночества, внезапной пустоты, точно он шел по полю, где ничего не было, – даже горизонта. По сути, он мало знал о ней. Она никогда не признавалась ему в любви, не жаловалась, не искала сама встреч – отзывалась как будто с неохотой, когда он звонил ей и просил прийти в условленное место.

– Если бы я мог без тебя! – сказал он скорее самому себе.           И в очередной раз представил всю цепь пыток, которые ему бы пришлось испытать, скажи она, что согласна стать его женой. Все эти парткомы, министерство, суд, плюс слезы и стоны Полины, дочерей, родителей, братьев и сестер, мнимых друзей. Потому что настоящих он так и не обрел... После всего этого запросто станешь импотентом...

– А ты попробуй, - почти с вызовом сказала Люська. - Попытка - не пытка.

– Ты бы смогла?

Она не ответила, и он не мог видеть выражения ее лица: она сидела за его спиной, и в смотровом зеркале иногда смутно белело – это когда она наклонялась вправо и взглядывала на дорогу.

Фонари на столбах еще не зажигали, лишь  светились зеленым и красным витрины и рекламы магазинов, и окна, и балконы домов. Но когда они подъезжали к троллейбусной остановке, где Люська обычно выходила и шла домой, улица вздрогнула ртутным светом, и Ореханов то ли почувствовал, то ли увидел в зеркало, как  она пригнулась, спряталась за спинку его сидения. И одновременно он понял, что ее напугало: на остановке в напряженной позе, словно не зная, что делать и куда бежать, стоял и курил Дима, ее молодой высокий, поджарый муж. Ореханова больше всего удивило, что в опущенной руке у него был букет цветов.

“ Идиот! – с презрением и недоумением, близким к зависти, подумал Ореханов. – С гладиолусами встречает любимую супругу...”

Ореханова не беспокоило, что Димка узнает его и даже то, что он, может быть, успел заметить и свою жену. В конце концов, все к лучшему: любыми путями, но надо прийти к какому-нибудь завершению.

И только жалость к Люське, ее унижение, ее вскрики, приглушенные и чужие: “Как ты думаешь, он видал, а?.. Видел?” – вызывали в нем злую досаду и желание подавить ее своим грубым пренебрежением к этой глупой ситуации. Едва вслух не произнес услышанный недавно от Патрушева тост:” Выпьем за то, чтобы мы все могли, но чтобы нам за это ничего не было”...

В зеркало заднего вида он пронаблюдал, как ее муж долго, – показалось, слишком долго, - смотрел вслед их машине.

Ореханов не спешил. Он проехал два квартала вперед, перевел машину в правый крайний ряд и сказал:

– Ты там еще не умерла? Вылезай, гордая любовь моя. Не трясись, он тебя встретит букетом и жаркими поцелуями.

А сам подумал с содроганием: неужели она сегодня сможет с мужем так же, как с ним, у  ручья?..

Люся выпрямилась, и он увидел в зеркальце, как она нервно поправляет волосы.

– Что делать? – сказала она, не обратив внимания на его насмешку. – Он, конечно, все понял! Ему уже анонимку подбрасывали, по телефону звонили. Он мне даже номер твоей машины называл.

– Кто анонимщик? Яковлев? – снова наполняясь жаждой беспощадной мести, спросил Ореханов.

– Не знаю. Может, и он.

– Я ему при случае просто морду начищу.

– Ты что? Я знаю: у тебя не застрянет... Но что делать?

У кинотеатра толпились люди – в основном почему-то длинноволосые парни, похожие на того наглеца с кругляком на заводской лестнице. Они не стояли на одном месте, а перемещались странными кругами  в зеленом неоновом свете в неком новомодном танце.

– Не плачь, – сказал он. – Цветы не успеют завянуть, как  будешь с ним.

Он уже нашел простой и гениальный выход. Едва семафор сменил желтый свет на красный – резко взял с места и уже через минуту–две они затормозили вблизи остановки такси.

– Хватай тачку – и кружным путем к нему! — приказал Ореханов, подчиняясь необходимости и уже опасаясь, что из-за этой глупой случайности Люся не сможет провести с ним отпуск.

– Очередь, — сказала она в полном отчаянии. — Смотри, какой хвост!

– Сиди, я сейчас.

Ореханов выскочил наружу и широкими шагами прошел мимо очереди, глянул на окно ресторана —  там за стеклом и тюлем что-то мельтешило, пило, курило, —  прошел поближе к углу и властным взмахом руки остановил первую же машину.

– Ну, везет! – сказал он самому себе.

За рулем сидел знакомый таксист. Ореханов, конечно, не помнил его имени, но благодаря Витьке, бывшему таксисту, Ореханова знал чуть ли не весь левобережный таксопарк.

Ореханов в двух словах разъяснил шоферу задуманный маневр. Шофер, толстый, не молодой уже, подмигнул ему выпученным красным глазом, принял у Ореханова трояк и подкатил к его “волге”. Люся проворно вскользнула из орехановской машины и легко, как синичка, села рядом с таксистом. Ореханов хотел чмокнуть ее в щеку, она придержала его за подбородок: “Ты что? Увидят!...”

И в следующее мгновение не моргая следил, как уходила машина,- на ее задние огни, на смутно означенную Люськину голову  в заднем стекле и не испытывал облегчения, тупо повторяя про себя неизвестно откуда явившуюся фразу: “Гордая любовь моя... Гордая любовь моя”... 

Еще один обман, как тяжкий грех,  на душе. Вся его жизнь – сплошная цепная реакция лжи. Чем дальше – тем страшнее... Через пять минут она как ни в чем ни бывало предстанет перед мужем, примет от него цветы, возможно, и поцелует, скажет, что задержалась у подруги...

И у него то же вранье, те же пошлые уловки. Естественная противоестественность...

Ореханов посмотрел зачем-то на небо. Оно было по-летнему светлым, беззвездным еще, теплым. И бесконечно пустым. Туда бы – чтобы уйти от всего этого. И от себя прежде всего…

 

 8

 

Машину он решил поставит в свой гараж - сейчас он пустовал и находился рядом с домом. Едва он закрыл ворота и выдернул длинный плоский ключ из ригельного замка, изготовленного для него на опытном заводе, как услышал за спиной показавшийся ему знакомым насмешливый голос:

  - Эй, мудак, ты что по чужим гаражам шаришь?

Ореханов вздрогнул от неожиданности, всем существом осознавая, что сейчас должно  произойти что-то неотвратимое и опасное для него. Он резко повернулся, но после яркого света в гараже ночная темнота полностью ослепила его. И в то же мгновение получил резкий удар в лицо - по левой стороне, скользящий, и ему показалось, что у него оторвалось ухо. Взвыв от боли, он ткнул наугад концом ключа снизу вверх, угодив во что-то мягкое, и услышал ответный воющий вскрик. И тут же ему заломили руку с ключом и обезоружили. А дальше удары посыпались  него со всех сторон, и он, забыв про некогда тщательно отработанные им приемы самбо, отмахивался и защищал свое лицо, как самый беспомощный новичок, повторяя:”Да вы что, охренели?.. Вы не знаете, кого бьете!.. Да вас же через месяц расстреляют!..” 

Он уже разобрался, что нападающих было двое и что они были хорошо подготовлены, и что сопротивление бесполезно. Он уже не чувствовал ударов и только умолял:”Да перестаньте, ребята! За что, за что?..”

- Терпи, терпи, скотина!- слышал он прерывающиеся голоса с последующими ударами. - В Афгане нас не так били и расстреливали... Будем взаимно вежливы... Это за мудака, это за лентяя, это за болтуна... А это за всех униженных и оскорбленных, за живых и мертвых...

В неотложку  Ореханова в глубокой коме привезли только утром - кто-то по автомату вызвал к гаражам скорую помощь. Двое суток бригада врачей безуспешно пыталась вернуть его к жизни. А еще через три дня он со всеми почестями - духовой оркестр, венки от многих предприятий и учреждений, надгробная витиеватая и скучная речь плюгавого первого секретаря райкома Николая Федоровича Рачкова - был похоронен на аллее Славы городского кладбища. Похороны пришлись на выходной день, в дачный и отпускной сезон, и на вынос тела  и на поминки, устроенные в столовой объединения, собралось народу гораздо меньше, чем ожидалось. А может, и потому, что первого июня того года в стране центральным комитетом компартии  была объявлена антиалкогольная кампания...

Хостинг от uCoz