47. Охота продолжается

 

На обед Казанов опоздал, но заботливый Олег перед мертвым часом попросил его заглянуть в свою прикроватную тумбочку. На верхней полке лежал завернутый в бумагу «сухой паек» – бифштекс, между двумя кусками пшеничного хлеба и соленый огурец. Он присел на свою кровать и приступил к трапезе, поглядывая на дверь, чтобы не быть захваченным врасплох Злой сестрой за этим запретным занятием. В правилах запрещалось приносить в палату что-либо съестное во избежание разведения живности – тараканов, муравьев, мышей, крыс.

– А я, Антон, Ли Сими в твоей любви признался, – обрадовал его чуткий переводчик.

От неожиданности Антон закашлялся и едва не подавился:

– Ты умнее ничего не придумал? Ты что, с хрена сорвался? Я же предупредил: когда попрошу, скажешь ей от моего имени, где и когда встретиться. Лучше бы в своей признался – вам гораздо легче договориться.

– Да не лезь ты в бутылку! Нужен я ей, как собаке пятая нога. Ты бы видел, как у нее глазки засияли! Слушала с разинутым ротиком, как зачарованная, а потом упорхнула, как канарейка.

– И, быть может, навсегда! – пропел Антон, считая задуманную операцию сорванной. – Поспешность нужна, Олежек, при ловле блох. Я же к ней по-пластунски подбирался. Как Печорин к княжне Мэри.

– Всякая классика стареет, Антоша! Двадцатый век – эра моторов и аэропланов. Я провел разведку боем, и убедился – никуда она не скроется! Нужен дерзкий натиск, блицкриг. А то, пока подползаешь, телишься, санаторный срок закончится всухую. В полку не о чем будет доложить. Мне сегодня почку снова прихватило, полдня отлеживался. Видел, как она раза три прибегала в палату, чтобы на тебя взглянуть, лопух!

В елейные слова переводчика хотелось поверить. Весь мертвый час он пролежал с открытыми глазами, глядя задумчиво в небо высокое за приоткрытым окном. А птички в махровых цветах сакуры подпевали его сладким мечтам о ночных встречах с маленькой китаянкой. Но разум сжигал мечты в горький пепел словами поэта: нет, я не создан для блаженства! Как точно задался вопросом Димка Орловский: отчего мы, мой друг прекрасный, на полжизни уже устали?..

 

***

Среди ночи вся палата проснулась от звона стекол – ветер с моря захлопнул приоткрытое окно, сверкали молнии, громыхало небо, обрушивая на сад, на здание, на все живое и мертвое сплошной поток воды.

– Ну, прорвало хляби небесные, – поднял тревогу староста Павлюхин. – Кто там смелый, закрыть окно!

– Гремела буря, дождь шумел, во мраке молнии блистали и беспрерывно гром гремел и ветры в небе бушевали, – неожиданно во все горло запел в ответ Тагиров, однополчанин Павлюхина.

– Заткнись, татарская морда! – рявкнул Павлюхин. – Иначе воткну кляп в хлебало.

Тагиров, младший по возрасту и званию, послушно замолчал.

Из «Киева» к отбою они вернулись вместе, бухими более обычного. Тагиров сориентировался от двери затуманенным взором, наметил маршрут, безошибочно доковылял до своей койки и рухнул на нее лицом в подушку. Павлюхину, более стойкому потребителю, пришлась стягивать с него туфли и брюки. А потом, с помощью Антона, поднять вялое, как пакля, тело и уложить одетым, укрыв простыней.

На властный призыв Павлюхина Антон откликнулся первым – прошлепал босыми ногами по прохладному линолеуму к вспыхнувшему синим всполохом окну и прикрыл его. Широкий подоконник, тюлевая штора, пол были уже мокрыми.

Шум ливня зазвучал более приглушенно, и буря словно отступила от здания.

Антон вернулся к постели, вытер ступни краем простыни, сунул их в тапки и в одних трусах вышел, прикрыв за собой дверь, в слабо освещенный коридор.

А когда вернулся в него из туалета, испугался, что допился до белой горячки: только что он думал о маленькой китаянке, и вот она, опустив голову, идет, как слепая, прямо на него среди ночи! В белом халате, без косынки, с черной косой, шевелящейся на груди, будто змея. Неужели она его не видит? Но по тому, как китаянка взвизгнула, почти столкнувшись с ним, он понял, что это не наваждение, а живая Ли Сими. Он даже запах ее ощутил – то ли лекарствами, то ли чем-то незнакомым, нездешним. А она стояла перед ним, почти голым, вытянув вперед руки, словно ожидая нападения, и он потом представлял, как глупо и нелепо он выглядел.

– Ли Сими? Шанго, – только и смог он пролепетать слово, подаренное ему Олегом: «красивая».

Наверное, эти слова освободили девочку от оцепенения, и она, развернувшись, побежала туда, откуда только что шла, – к комнате, как он догадался, дежурной медсестры. Казалось, не бежала – беззвучно летела над зеленой ковровой дорожкой.

«И что меня тянет к ней? – думал он, лежа в постели и глядя на темные окна, иногда превращавшиеся в светящиеся экраны от вспышек далеких молний над морем. – Надо оставить ее в покое – не тревожить и себя не настраивать на сближение с ней…» А душа хотела другого: это, может быть, единственная возможность узнать женщину из другого мира. Что эмигрантки? – Те же русские, пусть во многом и отличные от советских подруг. И он уже мало что нового найдет в Любе… А в полку, в батальоне, на заставе или в Ляцзедане найти китаянку нереально. Для них русские – пугала огородные, которым разве что можно впарить какую-нибудь ерунду.

 

***

Старожил Квантуна капитан Павлюхин оказался пророком: хляби небесные разверзлись не на шутку. Казалось, весь океан разом испарился в космос и теперь заливал землю беспрерывным потоком днем и ночью. Санаторная жизнь обернулась для отдыхающих домашним арестом. Только особо нетерпеливые и жаждущие, как капитан Павлюхин, решались на марш-бросок в «киевскую» ханжболку и возвращались промокшими до нитки с весомым «боезапасом» ханжи и пива с драконами на этикетках.

Палата превратилась в матросский кубрик. За приоткрытым окном, как за иллюминатором беспокойно плескалась вода на фоне бурлящего потока, несущегося по бетонному водоотводному каналу с сопки к морю.

Капитан Павлюхин, периодически подливая в стакан горячительного, целыми днями играл в шахматы с непьющим и всегда веселым, улыбчивым старлеем Тагировым, то ли в шутку, то ли всерьез оправдывавшего свою трезвость запретом Корана. Он проигрывал капитану десятки партий и не обижался на ворчливого однополчанина, когда тот распекал его за легкомыслие, за неуважение к древней игре, после каждого выигрыша повторяя, что шахматы – это искусство, а поэтому надо теорию знать, партии великого Ботвинника или Алёхина разбирать, прежде чем за доску садиться.

Для моряка, тридцатишестилетнего молчуна старлея Березина, которого в палате почтительно звали по имени-отчеству Александром Ивановичем, море действительно было по колено. Он еще до завтрака успевал сбегать на пляж и поплавать. Его превосходство над остальными обитателями палаты признавалось естественным образом. Выше всех ростом, крепкий, с мужественным лицом морского волка, он относился ко всем со снисходительным, необидным превосходством – как к шаловливым детям, хотя и сам выглядел лет на семь моложе своих тридцати шести лет. Для всех было загадкой, почему Александр Иванович в такие годы был всего-навсего старлеем.

Оказалось, что он давно был знал Володею Федотова, и рассказал несколько анекдотичных случаев из нетрезвой биографии общего знакомого.

Антон на второй день непогоды напросился испытать с Березиным прелести морского купания. Вода оказалась на удивление теплой, градусов двадцать, – такой ее, по словам моряка, сделали дожди и штормовое течение из Японского моря.

Только Антону радости заплыв не принес. Он отважился последовать за Александром Ивановичем, взявшим старт кролем навстречу горизонту, но его так поволокло в открытое море, что он повернул обратно и в какой-то момент панически подумал, что стоит хлебнуть еще пару раз горько-соленой воды, и он пойдет на свидание с Посейдоном при первой открытой схватке с морской стихией.

Еще в Казанском суворовском, в своей третьей роте, он выделялся умением нырять и долго держаться под водой. По-видимому, инстинкт подсказал ему путь к спасению – он стал глубоко подныривать под набегающие волны, протыкать толщу воды телом, отталкиваясь ступнями о каменистое дно, и на пределе сил, на четвереньках, ухитрился выбраться на сушу. Долго лежал, хватая открытым ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег, с трудом веря, что остался жив. С презрением взирал он глазами небесного наблюдателя с высоты на свое посиневшее тело, покрытое обрывками водорослей, бессильно распростертое на песке. И подвергал себя уничижительному остракизму из касты избранных: хотел ты стать летчиком – не получилось; пловцом, как Дима Орловский, – тоже не вышло. Пехота!.. Рожденный ползать, ни летать, ни плавать путем не может… Не хватает, чтобы Ли Сими увидела этого слизняка, выплюнутого из моря на сушу.

В своей слабости он никому не признался, но для себя вывод сделал: лучше быть сухим и живым, чем мокрым пойти на кормежку рыбам. Поэтому, по примеру переводчика Олега, читал книги и помогал артиллеристу Вершинину, получившему разрешение на поступление в академию, решать задачи по физике и математике. Бедняга восстанавливался после операции аппендицита, школу закончил почти десять лет назад, многое забыл и смотрел на Антона, как на Бога: «Ну почему у тебя так легко получается? Все формулы помнишь. Здорово вас в суворовском натаскали. Теперь понимаю, почему вы такие самоуверенные и гордые. Тебе надо в академию, а не мне, долбаку!»

 

***

Дни шли, а отношения с Ли Сими оставались на прежнем уровне, и он уже начал терять надежду на сближение. Когда он иногда заставал девушку в палате, занятой уборкой, то, чтобы не смущать ее и не болтать глупости, уходил в библиотеку или на крыльцо покурить. Из-за непрерывного дождя даже прогуляться по саду было невозможно – с отяжелевших ветвей сакур, покрытых пурпуровыми листьями и алыми махровыми цветами на узкие аллеи, вода стекала потоками.

Как-то после завтрака он поднялся на площадку крайней узкой лестницы для обслуживающего персонала с окном, обращенным в сторону склона сопки, в которую врезалось ступенчатое здание санатория. О стекло отчаянно и беззвучно бились под дождем и ветром тонкие ветви белой акации, словно просили впустить их под сухой теплый кров. В приоткрытую фрамугу над головой плыл мягкий, нежный запах недавно распустившихся белоснежных кистей. А по бетонному каналу с вершины сопки с всплесками и шумом неслась к морю дождевая вода.

Чувство одиночества и безысходности, нередко заполнявшее его, сейчас обострилось до предела. Хотелось выпрыгнуть из окна и лезть на вершину горы, только бы ни о чем не думать. Попросить у ребят плащ и уехать к Любе, остаться у нее ночевать? – этого тоже не хотелось.

Он прижался лбом к холодному стеклу, закрыл глаза и через несколько мгновений почувствовал еле ощутимое прикосновение к спине. «Ли Сими!», – стукнуло по мозгам. Но резких движений не допустил: не оборачиваясь, лишь пошевелил головой, чтобы не спугнуть птичку. Ему даже показалось, что он и стоял здесь в ожидании этого прикосновенья. Она перепорхнула из-за спины и встала к подоконнику слева от него, вопросительно глядя ему в лицо снизу вверх распахнутыми глазами и приоткрыв алые губки, как для поцелуя.

– А-а, Ли Сими! – скроил он удивленную мину, словно увидел ее после многих лет разлуки. Хотя еще утром здоровался в коридоре, возвращаясь из столовой. – Что мне хочешь сказать?

Он пожала плечами, не меняя вопросительного выражения и словно ожидая от него каких-то действий. Но предупреждение капитана Павлюхина торчало в подсознании: «Ни в коем разе руки не распускай, лейтенант. Припишут тебе такое, что за всю жизнь не расхлебаешь…»

Похоже, это чувство высокой ответственности удерживало самого танкиста-моралиста от женитьбы, и он, по его признанью, выезжая в отпуск в Союз, хорошо себя чувствовал лишь в компаниях с ресторанными шлюхами, официантками и парикмахершами. От знакомств с эмигрантками, а тем более с китаянками, его удерживал партийный билет. «Лучше застрелиться, чем подвергнуться позору…»

Казанову подобные страхи казались смешными. Почти десятилетие кадетской и курсантской неволи выработало в нем, как в зэке, навыки обхода запретов. Тем более если они не были прописаны в правилах и уставах. Толкователи высокой морали и нравственности, с которыми он годами жил в ежедневном общении, своим шкурным поведением, открытым трусливым заискиванием, угодничеством перед начальством опровергали дух их пустопорожних проповедей. Или выяснялось, что воспитатели заводили шашни с мамами кадет, с официантками и вольнонаемными учительницами, попадали на гарнизонную гауптвахту за пьянки и драки.

А пребывание в комсомоле – дитяти компартии – Казанову было навязано капитаном Трубаевым, замом начальника политотдела СВУ по комсомольской работе. За месяц до начала выпускных экзаменов Трубаев поднял его с постели, попросил одеться и зайти в ротную канцелярию, а там униженно упросил написать при нем заявление о принятии в члены ВЛКСМ.

Кадеты относились к Трубаеву, человеку, в общем-то, безвредному, пренебрежительно за его пустую болтовню о советском патриотизме и преданности долгу, личное неучастие в спортивных офицерских и кадетских соревнованиях. И прозвали Портянкой, подразумевая под дурно пахнущей потом фланелевой тряпкой трепливый язык «политика», изрекавший с воодушевлением с трибун и в частных беседах прописные истины.

– Давай встретимся, – почти шепотом, наклоняясь к ее крохотному уху с жемчужной горошиной на мочке, предложил Антон, уверенный, что китаянка все равно его не поймет. – Вот погода наладится, ты будешь ночью дежурить, и мы встретимся в саду.

Этот «стратегический» план взаимоотношений с китаянкой возник в его голове после их памятной ночной встречи в коридоре у двери в туалет.

– Ты меня понимаешь, Ли Сими?

Она, не отрывая не моргающих глаз от его лица, согласно качнула головой и, услышав звук шагов на лестнице сверху, беззвучно упорхнула вниз, словно ее и не было. Озадаченный Антон остался на площадке, и, глядя на прощальные взмахи ветвей акации, ласкающей окно белыми гроздьями, раздумывал, был ли понят этой крошкой.

Спугнул Ли Сими старшина Медведев. Он спускался без сопровождения жены, налегая и скользя предплечьем по перилам и, по-видимому, опасался полететь кубарем вниз по ступеням. Казанов уже пару раз заводил с ним разговор в столовой и в саду о Бобе Динкове и Салмане, поэтому они поздоровались за руку, как давние знакомые.

– Вот на процедуру ползу, только мало помогает, – пожаловался Медведев. ­– Да еще и Лена прихворнула – температура, кашель… Курить у вас нет? Она мне не разрешает.

Казанов достал пачку «беломора», и они закурили. На впалые бледные щеки и тусклые глаза Медведева было неприятно смотреть – сверлило сомнение, выживет ли танковый старшина?

– В Союз когда? – сочувственно спросил Антон.

– А черт-те знает!.. Сперва говорили, что в Хабаровск отправят с транспортным самолетом. А сейчас переиграли: хотят доставить в Пекин поездом, а оттуда прямым рейсом в Москву. Но сначала надо подлечиться, окрепнуть. А с этим что-то не получается… И сон плохой. Все думаю, чем же я так донял этого солдата, что он и меня задумал пристрелить и себя прикончил?.. И почему он меня в живот, а себя – в сердце. И вроде с него требовал не больше, чем с остальных в роте… Я в армии уже шесть лет, и, честно, обидно видеть, как дисциплина стала падать. Раньше прикажешь – и знаешь, что все будет сделано беспрекословно, точно и в срок. И вот Сталин всего два года, как умер, а разложение в войсках идет такое, словно армию подменили. По правде, и жить не хочется. Если бы не жена и ребенок… Ладно, извините, поползу, чтобы за опоздание не выслушивать нотацию.

Он и верно, стал сползать на предплечье по перилам, с трудом переставляя ноги. Из курса военной медицины Казанов помнил, что ранение в живот – самое тяжелое. Бинты не помогают. В полости живота образуется коктейль из крови, содержимого кишок, грязи и инфекции от стальных осколков или пули…

Откуда-то воскресли засевшие в памяти строки фронтового поэта Павла Шубина, и он, глядя на слезящееся окно и живые белые гроздья акации, прочел про себя, как молитву:

 

Погоди, дай припомнить… Стой!

Мы бежали вперед. Потом

Я свалился в окоп пустой

С развороченным животом.

 

Крови красные гребешки

Выбегали навстречу дню.

Серо-розовые кишки

Вылезали на пятерню…

 

Страшно и правдиво… Чтобы так написать, надо самому пройти фронт, видеть своими глазами, выстрадать.

А что будет с Медведевым потом – ему никогда не узнать, как и с множеством других людей, с которыми довелось жить бок о бок раньше. Даже с такими близкими, как кадеты и курсанты… Неужели вся жизнь – беспрерывная цепь расставаний и встреч? И ничего нельзя остановить, задержать в себе, изучить, сохранить?.. Лучше об этом не думать и, отбросив лирику, просто существовать и довольствоваться тем, что в твоих силах контролировать. А объять необъятное?.. Ну, за эту дурость еще Козьма Прутков призывал хвастунам плюнуть в глаза!..

 

***

Перед обедом в палате появился человек в голубой плащ-накидке почти до пола с надвинутым на лицо капюшоном и загробным голосом потребовал от товарищей офицеров предъявить документы. От стекавшей с накидки воды у двери образовывалась лужица. На возглас проверяльщика, конечно, никто и бровью не повел, только занятый разбором по книге шахматной партии Михаила Ботвинника с Махгилисом Эйве, капитан Павлюхин сердито прикрикнул:

– Опять дурачишься, Рустэм? Сбрасывай свою бабью одежку и помоги мне задачку этих двух Мих-Махов решить.

Казанов поинтересовался, откуда у Тагирова появилось это клеенчатое чудо.

– В нашу лавку только что завезли. Беги, Антон, может, и тебе достанется, пока другие не расчухали. А до лавки набрось пока эту – льет, как из ведра, махом промокнешь до костей.

Очередь человек в десять пришлось отстоять, зато серая плащ-палатка китайского производства в пакете из такой же клеенки всего за семнадцать тысяч юаней – стоимость бутылки «паровоза» – открывала возможность вырваться из санаторного плена в Дальний.

Предыдущая   Следующая
Хостинг от uCoz