Складчина

 

Новогодний  рассказ

 

I

- М-да, Верочка, у меня для тебя новость, - сказал Журавин, снимая пальто. – По-моему, приятная.

Верочка подскочила к мужу, глядя на него снизу вверх расширенными любопытством глазами. Он взял её за щёки студёными ладонями, она вскрикнула, содрогнувшись от холода, ударила его по рукам и отскочила.

- Ну, тебя! Говори скорей. Мне надо пол мыть.

- Да нет, не стоит зря болтать, - сказал Журавин. – Чепуха! Тебе не понравиться. Ужин готов?

- Что ты меня из себя выводишь? Говори скорей новость! Хочешь, чтобы я заплакала?

Журавин сел за стол, положил голову на руку, задумчиво уставился на тёмное разрисованное изморозью окно. У него всё ещё щипало кончики ушей и ноздри.

- Ужин готов? – невинно повторил Журавин.

Вера молча, чеканным шагом пошла к двери на кухню. Железо стало белым, вот-вот посыплются искры. Самое время ковать.

  - Знаешь, Верочка, - тихо и раздумчиво, как можно душевней сказал Журавин. Вера резко к нему повернулась:

- Что ты меня вечно разыгрываешь?

- Нет, я берегу твои нервы. Нельзя же сразу – нужна подготовка. Как у Райкина. Помнишь, насчёт пожара?

- Хватит, я пошла!

Вот чёрт, не успел ударить! Передержка.

- Постой! – умоляюще взревел Журавин, вскакивая. – Я стал серьёзным. Я всё, всё скажу. Я знаю, только чистосердечное признание смягчит мою вину!

Журавин кинулся к жене, хватая её за плечи, но она уже открыла дверь и действие перенеслось на кухню. Стандартная кухня в типовом доме.

- Нас приглашают, сказал Журавин смирно, как будто начиная новый акт пьесы.

- Куда?

- К сожалению, не в Рио-де-Жанейро, даже не в турне по странам дряхлой Европы. В гости на Новый год.

- Кто?

Журавин мягко положил руки на плечи любимой жены. Она с негодованием стряхнула их каким-то судорожным движением в сочетании с рукоприкладством. Пора остановиться. С жёнами нельзя переигрывать, ибо все они любят напоминать, что они уже не девочки.

- Сразу шесть пар – мужья и жёны. Складчина. По семь рупий с носа.

- Дорого!

- Не будь скрягой. Женщин украшает мотовство.

 - Когда эти деньги – из чужого кармана.

- Я заплачу их из своей получки.

Графиня Вера кинула на него взгляд, полный презрения, от которого он внутренне съёжился.

- Ради этого бала, графиня, я заложу в банк своё именье. Только один вечер подарите мне ценой одного рандеву, согласно арии. А там я знаю что делать. Дуэль, Кавказ, долговая тюрьма или скит – мне всё одно!

Вера схватила таз, шлёпнула по его звонкому дну сырой тряпкой, поставила таз на раковину и отвернула кран. Чёткость и отточенность движений напоминала ружейные приёмы, выполняемые солдатом почётного караула. Холодная струя с яростным шипеньем впилась в тряпку.

- Сегодня перед обедом меня таинственно вызвал в коридор Мышкин, - под аккомпонимент водопровода стал говорить Журавин. – Ты его видела. Высокий красавец, в сером полупальто с шалевым воротником, который позавчера в кино попросил у меня двадцать копеек, а вчера вернул. Честный малый и джентльмен. У них собирается их всегдашняя компания, и они решили, почему-то, включить и нас. Мы, видишь ли, люди их круга. Там весь цвет института, как сказала Яшина. Главный инженер, начальник отдела, два главспеца и третий. И ещё завтех библиотекой – Ида Аркадьевна с мужем – коммерческим директором завода телевизоров. Ты понимаешь, как я вырос? С присущей мне скромностью, я поблагодарил Мышкина за оказанную честь, заявив, что долг мужа повелевает мне обсудить этот вопрос с супругой. Как вы воспринимаете это приглашение?

Таз наполнился на две трети, тряпка всплыла и колебалась подобно чёрной медузе. Вера завернула кран и на кухне стало тихо, как в кабине космического корабля.

- Не будь скрягой, - напомнил Журавин. – Высшее общество требует безумных расходов. Всё окупится тёплой дружбой с нужными людьми.

- Отнеси таз в комнату, - сухо сказала Вера.

- Ради тебя я готов носить не только таз, но и вериги.

- Ставь сюда!

- Слушаюсь, моя повелительница! Так мы идём?

Вера обняла его, прикоснулась губами к мужественной колючей щеке.

- Конечно, пойдём, милый. Подыхать от скуки со стариками.

Журавин хотел было заключить жену в объятия, но она остановила его восклицанием:

- Не смей! Ты же грязный таз держал, поросёнок!

- А ты?

- Я сама стираю.

- Так, значит, идём? Учти, будь на высоте. Цвет института. Бомонд! Ещё пять лет назад я был аппаратчиком на химзаводе, потом год лаборантом и вот я уже главспец, а ты главспециха, и мы приглашены в круг ведущих инженеров… Нет, моё сердце может лопнуть от избытка чувств! Не плохо бы чего-то выпить. Хотя бы валерьянки.

- А что я одену? Платье до сих пор ещё не готово.

- Скажи портнихе, что я недоволен ею.

- Не скажу. Она может умереть со страху. Но учти, без платья я не пойду.

- Спасибо, напомнила. Я тоже не пойду без штанов.

- Дурачок!

- А ты моя родная!

- Отпусти меня! Мне больно. Я отхлещу тебя тряпкой.

- О, какое счастье! Это будет самым светлым воспоминанием в моей жизни.

- А может, не пойдём? Там старики, умрёшь от скуки.

- Не ломай моей карьеры? Пойми ты, о женщина, что весь этот цвет сейчас просто мои сослуживцы. А в грядущем новом году они станут нашими собутыльниками. Может, мы не будем часто вспоминать эту ночь, но шампанское, коньяк из одной бутылки – это как кровь от одной матери. Рождается чувство родства. Собутыльники похожи на заговорщиков: достаточно слова, взгляда, кивка головы, чтобы стать понятным.

Вера смотрела на мужа с восхищеньем, чуть приоткрыв накрашенный рот. В её застывшей руке изящно висела тряпка. Капли часто и дробно стучали по воде в тазу.

- Ты проникновенный психолог, Лёня, - сказала Вера. – Но как портниха?

- Будем молиться.

 - Знаешь, Лёня, мне почему-то радостно. Душа петухом поёт!

- Это новый год идёт, милая. Откуда-то издалека, издалека, из глубочайшей тьмы, тёмной мягкой лавиной.

- Ой, не пугай меня, Лёня! А у кого собираемся?

- У Шаминых. Помнишь, на институтском вечере седьмого ноября? Он чёрный, толстый, с блестящими щеками. А она потоньше, горбоносая. С блестящими глазами. Он ещё тебе сказал во время танца, что ему надо с тобой поговорить наедине.

- Помню. А как их зовут?

- Его Лев Кириллыч, её Инна Борисовна.

- Всё равно не запомню! Не мешай мне мыть пол.

- А о чём это хотел с тобой говорить Шамин?

 

II

- Смотри, как хорошо на улице, Лёня! Не хочется мне никуда.

- Да и мне, Верочка. Но опаздывать – признак дурного тона!

- Ох уж мне этот этикет!

В парке за площадью пылает ёлка и гремит музыка. Хорошо бы в парк! В витринах магазинов при сверкающих ёлках стоят одинаковые Деды-морозы с палками и кошёлками, уткнувшись взглядами в подмороженные стёкла. В двенадцать ночи они стукнут палкой по стеклу и выйдут на улицу под грохот выстрелов напуганных сторожей. А как пахнет хвоей! Испуганные ёлочки выстроились редкой шеренгой вдоль тротуаров, смотрят на прохожих. И снег под ногами смешан с ёлочными иголками.

- Совсем не холодно, Лёня!

- Немного нос пощипывает. Вот и их дом. Вход со двора, первый подъезд.

- Темно что-то в этом дворе.

- Внимание, нажимаю кнопку!

Открылась дверь. По глазам хлестнул яркий свет.

- О, Леонид Иваныч! Заходите, - как будто удивлённый, встретил их Лев Кириллыч. В белой рубашке с расстёгнутым воротником, со своим смуглым блестящим лицом он походил на белый пышный хлеб – сорок одна копейка за штуку. От него пахло одеколоном, хвоёй и кухней.

- Позвольте, я помогу вам раздеться! – сказал Лев Кириллыч Верочке и снял с неё пальто.

- Мы, кажется, первые? – испугалась Верочка.

- Вот и хорошо! Вот и прекрасно, - сердечно улыбаясь, сказала Инна Борисовна. Она вышла с кухни, одетая по-домашнему в халат, с клеёнчатым передником. В руке у неё дружелюбно поблёскивал большой нож. Её красивое, но уже тронутое временем лицо светилось приветом.

- Сейчас я вам помогу, - сказала Вера.

- Нет, нет! – мило остановила её Инна Борисовна. – Уже всё готово.

Журавин на минутку остановился перед трюмо поправить галстук. Стройный молодой человек в тёмного покроя костюме с тонкими чертами продолговатого лица и умным взглядом выпуклых карих глаз – так бы он описал себя. Это описание совпадало с его зеркальным отображением. А со стороны он был мешковат и самой выдающейся частью лица были не глаза, а нос, горбатый и длинный. Верочка бесцеремонно отодвинула его плечом:

- Хватит, красавец, насмотрелся!

Вера была ему пара – стройная блондинка в сиреневом платье. Пышная причёска, искусно взбитая гребнем, фиолетовые губы, быстрый лукавый взгляд. Так бы Журавин описал свою жену. Этот портрет совпадал с отображение Верочки в трюмо. Пристрастному глазу она казалась низковатой и немного злоупотребляющей помадой и перекисью.

- Пройдёмте пока в переднюю! – сказал Лев Кириллыч, взяв Журавина за локоть.

Комната освещалась большой люстрой с бриллиантовыми сосульками. Реденькая, богато украшенная ёлка, прижатая в угол, напоминала гувернантку, не знавшую, куда ей сесть. Стол был уже накрыт. Во главе его, плечом друг к другу, застыли три бутылки шампанского. Привлекали взор вазы с яблоками – дарами невозвратного лета. Журавин проглотил слюну и пожалел, что плохо поел дома.

- У вас дом не типовой? – спросил Журавин. – Что-то потолок высокий.

- Нет. Я его сам строил, - сказал Лев Кирыллыч. – Квартиру выбрал эту для себя сам. Хозяин – барин. Тут полезной площади около 60 метров .

В институте Льва Кирилловича Шамина называли “чудом техники” и “строителем – самородком”, потому что по образованию он был лесник, а руководил строительной мастерской. В строительстве Шамин понимал ровно настолько, чтобы при разговоре со специалистами важно кивать головой, и поэтому с ним по техническим вопросам не советовались. Его место определилось чётко – он “делал план”: распределял работы по секторам и группам и говорил: “Вот эту работу нужно сделать в срок”. Остальное решали подчинённые, а он отчитывался на планёрках. Докладывал он всегда громко и уверенно, подкрепляя свои слова энергичными взмахами пухлого кулака. Критику выслушивал внимательно, не меняя выражения лица, а потом вставал и давал отпор, сразу переходя к нападению: “Хорошо, вы говорите, я напутал. А сами вы где были? Помните, я вас предупреждал…” 

Всё это прошло через сознание Журавина и он улыбнулся.

- Давно строили? – спросил Журавин.

- Лет шесть назад. Я работал ещё в тресте – главным.

Конечно, он был главным инженером своего зелёного треста, у них был стройучасток, и Шамин вызывал к себе прораба и спрашивал, как идут дела. Или прораб сам приходил и просил помочь достать материалы. И Шамин бывал на стройке раз-другой в месяц. Из всего этого само собой вытекало, что дом строил Шамин.

- Приятно жить в доме, созданном своим трудом, - заметил Журавин.

- Об этом как-то забываешь, - сказал Лев Кириллыч.

- А у вас и аквариум есть!

- Как же – это моя страсть! Кому марки, монеты, этикетки со спичечных коробок, а у меня вот рыбки. Живой уголок в квартире.

Им неплохо жилось, этим краснопёрым. На дне аквариума сооружён затонувший замок, обросший ракушками и водорослями и всё это подсвечено снизу и свет плавится в прозрачной воде, и рыбы кажутся фантастическими.

- Настоящее царство Садко, - сказал Журавин. – Верочка, не завести ли нам это хозяйство?

- Ой, не надо! Конечно, красиво. Но сырости много.

- Нисколечко! – возразил Лев Кириллыч. – Наоборот, воздух от батарей сохнет, а с аквариумом влажность нормальная.

- Я и не знал, что вы этим увлекаетесь.

- Видите ли, Леонид Иванович, человек неисчерпаем. В нём всегда открываешь что-то новое. Знаете, как гранёный алмаз?

Журавин скромно потупил очи. Он никогда не видел гранёных алмазов и они представлялись ему в виде миниатюрных гранёных стаканов. Но говорил учитель, и он внимал. Про себя он насчитал три сверкающих грани у Льва Кирилловича: отлично играет в настольный теннис, прилично в волейбол и вот выращивает рыбок. Себя Журавин чувствовал гладким тонкостенным стаканом без граней.

Скоро стали прибывать гости – все парами и все почему-то делали удивлённые лица при виде друг друга. Верочка раскраснелась от новых знакомств. “Скорей бы за стол, жрать хочу”, - шепнула она мужу. Журавин содрогнулся от её невоспитанности и ответил: “Сам подыхаю, милая”.

Задержка получилась из-за Олега Павловича Белкина, заместителя главного инженера. Он жил далековато, за рекой, в новом районе города, ездил на работу поездом. Следующий поезд приходил в восемь тридцать. Мышкин сказал, что не придёт – внезапно занемогла жена. Но можно было этого не говорить. У Белкина и Мышкина с некоторых пор вспыхнула вражда. От любви до ненависти один шаг. Прежде они были неразлучны. Вместе курили, вместе ходили на обед в столовую, потом ехали с работы в одном автобусе. Конфликт вспыхнул недавно. Когда Белкин приказал Мышкину процентовать работу, которая не была сделана. Мышкин отказался, наговорил резкостей. 

Гости перешли в комнату, смежную с залом, расселись на диван, мягкие стулья. У всех был скованный вид людей, одетых в новое. Одна Ида Аркадьевна, завтехбиблиотекой, чувствовала себя свободно. Она расхаживала по комнатам, твёрдо стукая острыми каблуками туфель, отливающем монументальной бронзой платье, говорила громко:

- У меня точно такая же квартира, только стены покрыты масляной краской. На третьем этаже. Это королевский этаж.

У Иды Аркадьевны всегда всё было лучшего качества. Директора универмагов и гастрономов непостижимым образом попадали ей в друзья. Они звонили ей о поступлении дефицитных товаров, и Ида Аркадьевна тут же бросалась на штурм кассы взаимопомощи, многочисленных знакомых и всегда жила в долгах, как дворянка времён упадка крепостной системы.

Журавин посмотрел на её мужа - коммерческого директора – мужику приходилось не легко. Нет, толстый директор благодушно глядел на свою чёрную, будто сажей вымазанную супругу. В институте её звали Кваме Нкрума – за кудрявую чёрную голову, смуглое лицо и чёрные глаза на выкате с выражением всегда одинаковым – не то сердитым, не то страдающим. Ида Аркадьевна неизменно числилась в активе: заведовала путёвками в месткоме и умела ими пользоваться, собирала деньги вновь родившимся и на похороны внезапно скончавшихся. Когда она говорила в коридоре, её слушал весь этаж. По телефону она рекомендовалась так: “Это Ида Аркадьевна говорит”. Через неё проходили все новости. Молоденькие девушки советовались с ней по вопросам моды и попутно по вопросам любви. Универсальная эрудиция Иды Аркадьевны высоко котировалась. Журавин думал, что Ида Аркадьевна – кровное дитя сатирического журнала. Коммерческий директор был её вторым мужем. Первый, рядовой инженер, скоропостижно скончался от разрыва сердца, оставив не надолго жену с дочкой одинокими. Лишь после смерти первого мужа общественности стали известны его жалобы на частые измены жены, и любители сентиментальных историй заключили, что Левин ушёл в гроб не по своей воле, а под непосредственным воздействием Иды Аркадьевны.

- А это кто? – шёпотом спросила Вера.

- Начальник второго строительного отдела Вельяминов с супругой. Он мужик хороший, умница, я перед ним преклоняюсь. Полная противоположность Шамину.

- А что у него жена такая хмурая?

- Разве жёны могут быть весёлыми в присутствии мужей? Они бдительно наблюдают за мужем. Они кошки, мужья – воробьи.

- Перестань!

- Хорошо. У них недавно, с полгода назад, умер ребёнок. Я не хотел тебе портить настроение.

Вильяминов был худощавым бледным человеком с густыми волосами. Жена его, плотная, с курносым лицом боксёра и чёрными фанатичными глазами, казалось при нём случайной, и сидели они рядом, как мало знакомые или вовсе незнакомые люди.

Ида Аркадьевна, закончив обход, подсела к Вильяминовой, и они с тонким знанием дела повели разговор о тряпках и мебели.

Взгляд Журавина задержался на шкафе с книгами. Книги стояли ровными рядами, удачно подобранные по цвету и к ним как-то неудобно было подойти. Он читал фамилии классиков на корешках и на душе у него было неуютно. Вера тоже притихла, думала о чёт-то. Наконец, пришли Белкины, и стало как-то легче, как после длинной увертюры, когда на сцене раздвигается занавес и появляются декорации и в музыку вплетаются человеческие голоса.

Олег Павлович Белкин отличался болезненной худобой, - у него кислотность желудка давно стояла на нуле, - лицо всегда было однообразно жёлтого цвета, вдавленные виски и жидковатые, раздвоенные с середины лба волосы. И оттого, что щёки у него впалые, нос кажется очень широким, и рот у него тоже широкий, а глаза маленькие и серые и смотрят как-то мимо или сквозь, и взгляд этот неощутим, как лучи рентгенаппарата. Одет он всегда чисто, в новое и дорогое, но уже вышедшее из моды и этим похож на жениха со старой фотографии. А жена у него красивая здоровая женщина в сером костюме из репса, и по округлому лицу, и по мягким движениям, и по тому, как она говорит и улыбается, простовато и добро, сразу угадывается, что у неё доверчивый и хороший характер.

Белкиным тоже все удивляются и радуются, а Ида Аркадьевна целует Белкину в щёку и говорит не очень выразительно:

- Как давно я тебя не видела, Валюха! Что не заедешь, чертовка?

- А я не знаю, где вы живёте. Да и с той стороны я редко езжу. Моих парней оставь на час – и вся квартира вверх дном! Ей-богу! Разбойники. Еле успеваю после работы стирать.

Олег  Павлович бесстрастно глядел на жену сверху вниз и, как всегда при раздумии, скрёб длинным и костлявым указательным пальцем вдавленный висок.

 

III

- Что же, товарищи, - встав со своего места во главе стола, начал Лев Кириллыч, - выпьем за прошедший год.

Его слушали стоя, сосредоточенно накалывали на вилки закуску. Лев Кириллыч подумал, причмокивая верхней толстой губой, мягкой и выдвинутой вперёд на уровень кончика носа, добавил задумчиво:

- Значит, выпьем.

Выпили. Мужчины водки, женщины фраги. Шампанское полагалось пить за новый год. У Верочки от фраги на глаза навернулись слёзы. А Журавину показалось, что водка отдаёт тмином. О тминной горькой у него ещё с юности сохранились самые нехорошие впечатления, он сразу вспомнил завалинку деревенского домика, где его здорово мутило. И как потом он окунал буйну голову в кадку с дождевой водой, и как потом тяжёлые холодные капли бежали по желобку на спине и дальше. Журавин торопливо, живьём, заглотнул холодный солёный помидор, проследил мысль. Его славный путь, дождался, пока он улёгся на место, и дослал следом второй томат.

Верочка грызла яблоко, почему-то подмигивая Журавину левым глазом. Она сидела по другую сторону стола, на диване, между Олегом Павловичем и Вильяминовой. Олег Павлович сидел прямо, как за столом в своём кабинете, только жевал и над узелком его галстука совсем по-домашнему двигался острый кадычок. Вильяминова закусывала, оттопыривая губы, чтобы не стереть помаду, и неотрывно глядела на мужа, который сидел напротив, рядом с Идой Аркадьевной.

- Боря, - крикнула Ида Аркадьевна и почему-то толкнула Журавина в бок, - ты за Кларой ухаживай.

Коммерческий директор сдвинул в стороны надутые щёки, произнёс:

- У нас самообслуживание.

Вильяминова перестала жевать, окинула его мрачным взглядом и снова стала глядеть на мужа. Нос у неё был тупой и короткий и глаза чёрные и круглые, наверное, из тех, что светятся в темноте.

Журавин торопливо стал работать ножом и вилкой, накладывать Иде Аркадьевне снедь из общих блюд.

- Молодец, молодец, Лёнечка, - сказала Ида Аркадьевна, - настоящий кавалер. Ты, Вера, меня не приревнуешь?

И Журавину пришлось отодвинуть ногу, потому что колено Иды Аркадьевны не то случайно, не то с преднамеренным умыслом ощутимо коснулось его колена. Журавин переключился налево и стал с таким же усердием обслуживать жену Белкина, её звали, кажется, Валентиной Николаевной.

- Не беспокойтесь, не надо, - мягко сказала она. – Я привыкла всё сама делать.

- Сегодня попробуйте отвыкнуть.

Валентина Николаевна улыбнулась и как-то хорошо, по-матерински, взглянула на Журавина и ему почему-то сделалось стыдно. “Чёрт знает, стал я здесь фальшивым каким-то”, - подумал он. Водка уже толкнула мозги, стало жарко глазам. “Но в каких человеческих средствах быть собою всегда и везде? – вспомнил Журавин и ему стало грустно. – Я, кажется, теряю себя. По частям. Когда-то я был простым и добрым парнем. Вечером синим, вечером лунным был я когда-то красивым и юным. Неудержимо, неповторимо всё пролетело далече мимо… Нет, новый год надо встречать дома, у родного очага. Смотреть на огонь, на рыжие языки пламени, тихо тянуть вино и вспоминать пережитое… Всё пролетело далече, мимо.”

- Ты что это, Лёня, нос повесил, - всколыхнула его душу Ида Аркадьевна. – Скучно?

- Нет. Реакция на первый тост.

- Что ж, надо по второй, - бодро сказала Ида Аркадьевна.

Журавин вспомнил о тмине и в нём что-то перевернулось.

- Надо обождать малость, до нового года ещё три часа, - сказал он.

Но выпить пришлось ещё два раза, - один за приближение нового года и другой за всё хорошее, за свершение мечты, - и потом заиграла радиола и стали танцевать.

Веру пригласил коммерческий директор, держал за талию вытянутой рукой, - мешал собственный живот, - и кружил очень легко, по - старомодному выделывая всякие па. Журавин отплатил ему взаимной вежливостью и пригласил Иду Аркадьевну. Она оказалась неожиданно тяжёлой и непослушной.

- Вам нравиться у нас? – спросила Ида Аркадьевна. Вблизи она была такой же чёрной, как и издали.

- Нравиться, - сказал Журавин.

- Это всегдашняя наша компания. Теперь будем собираться на восьмое марта, потом на первое мая.

- Хорошее постоянство, - сказал Журавин. – Оно даёт ощущение прочности быта.

- Жаль Олег Павлович с Мышкиным поссорились.

- М-да, - сказал Журавин. – А вам не грустно, что уходит год?

- Мне, Лёнечка, всегда грустно, - вздохнула Ида Аркадьевна. – Всегда. Он (она кивнула на директора) пьёт, сын болеет. А какое счастье матери, если ребёнок болеет?

И Ида Аркадьевна так поглядела на Журавина своими тяжёлыми глазами с жёлтыми белками, что ему стало как-то не по себе. Распались все представления об Иде Аркадьевне, и все личные наблюдения и сплетни потеряли всякий смысл и увиделась обыкновенная женщина, добрая мамаша и в общем-то всегда приветливый человек. В библиотеке у неё порядок и много народа, хотя говорят не о книгах. Может, ей хорошо бывает только на работе.

- Пусть в новом году вам будет постоянно легко и весело, - сказал Журавин искренно.

- Спасибо, Лёня.

А коммерческий директор что-то говорил Верочке, смеялся, и нос его, большой, выгнутый живописным горбом, опускался ниже рта и щёки вздрагивали, и напоминал он сказочного толстяка, любителя поесть и выпить.

Потом снова сидели за столом, слушали радио, смотрели на часы, ждали Новый год. Он давно уже пришёл в Японию, во Владивосток, Хабаровск и теперь катил по Сибирской магистрали, по тайге, вдоль неё и над тайгой, и граница его, равная, невидимая, устремлённая в бесконечность, всё надвигалась со скоростью современного самолёта, и когда до “местных” двадцати четырёх часов оставалось пять минут, Журавин почувствовал и как Земля идёт навстречу времени, и как время набегает на Землю, и как уходит прошлое, и с какой стремительностью врывается в жизнь будущее, и Журавину подумалось, что все переживают значимость и смысл этих минут перехода через рубеж времени, потому что за столом стало тихо и напряжённо, и лица стали напряжёнными и выжидающими, и когда куранты, бой которых передавался в записи на плёнку, ударили двенадцатый раз, все облегчённо вздохнули и выпили светло-зелёное, потерявшее за минуты ожидания газ, шампанское. И Журавин подумал о весёлой лёгкости, с которой люди прощаются с прожитым годом, и идут навстречу грядущим заботам, о новом, побеждающем старое.

Ещё выпили и спели несколько песен. Из-за незнания слов пение звучало недружно, сопровождалось понимающим мычанием.

- Хор надо посещать, - сказал Журавин. –Хотя бы для того, чтобы спеть за столом.

И больше уже не пели, говорили о работе, обсуждали отсутствующих, и Журавин отметил про себя, что обстановка напоминает планёрку: почти те же лица и те же разговоры о неурядицах и причинах этих неурядиц. Мудро поступила хозяйка Инна Борисовна, - она пустила в ход радиолу.

- Помнишь, Вера, как мы встретили  пятьдесят девятый?

- Конечно, Лёня! С тех пор ты стал хуже танцевать.

- Тогда мы танцевали по снегу вокруг ёлки в парке, потому что не хотели идти ни в какую компанию. В двенадцать мы целовались прямо под ёлкой.

- В общем-то, Лёня, было жутковато. Парк, пылающая ёлка, тёмные деревья и мы двое в освещённом круге.

- Это была дань фантазии, Верочка. Теперь мы не подымимся до тех высот.

- У меня тогда закоченели ноги, я думала, отморожу.

- Мои “прощай -молодость” за шестьдесят рублей по-старому ничего, спасали.

- А мои, суконные, за пятьдесят пять, были старыми и не грели.

- Да, теперь у нас тёплая обувь, но мы совсем не бываем на улице. Знаешь, мне хочется хорошенько озябнуть. Как тогда. В рукава и брюки лезет мороз и кажется, что ты голый!

- А мне хочется хоть разок придти от тебя со свидания и наесться на кухне хлеба с чесноком. Меня почему-то это всегда согревало. И потом я лежала подолгу, не спала и думала о тебе.

- Теперь ты сразу засыпаешь, потому что я рядом и думать не о ком.

- Странная штука – жизнь, Лёня. Был год – и нет! Как так?

- Да, милая! Волга впадает в Каспийское море. Послушай, Верочка, туда ли мы попали сегодня?

- А что, Лёня?

- Мне что-то не нравиться то, что мы здесь, милая. Тогда, под ёлкой, я был лучше и чище, и не пошёл бы в компанию из-за укрепления положения. Может, сейчас важный и отвратительный момент в моей жизни. Я становлюсь закоренелым карьеристом и ты этого не замечаешь? Или я уже стал карьеристом, чиновником из старой книжки, которому льстит приглашение в общество их превосходительств? У нас есть хороший старик, он почему-то ко мне благоволит и говорит мне немало хороших вещей. Он говорит, что можно делать промахи в работе и нельзя делать моральных промахов. Надо, ложась спать, говорит этот старик, спрашивать себя: правильно ли ты прожил день, не погрешил ли против совести? И тогда есть гарантия, что ты проживёшь жизнь чисто, по совести. Разве что совесть окажется эгоистичной и обманет.

- Какой это старик?

- С которым мы недавно стояли в магазине. Ходит в полушубке и валенках. Он говорит, что в одежде самое важное удобство и практичность.

 - Я сама думаю, что мы поступили опрометчиво. Надо было идти к ребятам, они звали нас.

- Они нас не будут презирать после этого, Вера? Мы изменили им. Привязанности нельзя менять как перчатки.

- Ладно, хватит, Лёня. Поговорим об этом потом. Сегодня вечером. Когда выспимся. Нас опять к столу зовут. Ты много не пей.

- Я не могу пить. Водка отдаёт тмином.

И всё же Журавин снова выпил и на этот раз тмин не показался ему противным. Ко всему можно привыкнуть, подумал он. Ёлка тихо тлела в своём углу, дня два-три, а может быть, и все школьные каникулы она будет тлеть и сгорит в печке или будет стоять во дворе, воткнутая в кучу снега.

Веру снова пригласил на танец коммерции директор и к Журавину подсел, широким жестом положив руку на спинку его стула, Шамин.

- Вы, Леонид Иванович, для меня загадка, - сказал он. – Я как-то всех понимаю, всех вот представляю, чем они дышат, а вас нет, не понимаю.

- Почему это, Лев Кириллович?

- Это после вашего выступления на профсоюзном собрании.

- Я сказал то, что хотел. Может, не в совсем ясных выражениях. Как умел. Трофимов очковтиратель, это все видят и все молчат.

- Пожалуй. Но до этого вы мне казались проще.

- Простачком?

- Нет, не то… Вот я думаю, Леонид Иванович, почему бы нам чаще так не собираться? Просто, хорошо. По-домашнему.

- Работать будет некогда.

- Работать всегда успеем. Я и так думаю: всё работа, работа и некогда поразмыслить о душе. Знаете, о душе тоже надо думать.

- А если вся душа уходит в работу – значит, её нет?

Лев Кириллович засмеялся:

- От работы как-то тупеешь, согласитесь. Мир становится уже. Идёшь по узкой дороге и нет ничего вокруг, не успеваешь замечать. Какая-то серость, нехватка красок, что ли. Ведь есть другие ценности, о которых надо думать, чтобы не стать ограниченным спецом.

- А вечера? Их хватает и на раздумья.

И подумал: “Ему надо храм для раздумий. …. храм с образами и лампадкой”.

- Не знаю. Я после работы уматываюсь, устаю и уже не могу ни на что настроиться. Раньше я был очень энергичным, как-то всё успевал и критиковать любил. Воевал во всю. А сейчас и устаю, и осторожней стал. Чувствуешь, надо вот здесь что-то пресечь, сказать и не можешь. Сразу вспомнишь о жене, о ребёнке, о своей шкуре, промолчишь. Знаете, не страх, а боязнь беспокойства, неприятностей. С годами и к вам придёт это.

- Значит, через семь лет, - сказал Журавин. – Вы меня старше на семь лет.

- Даже раньше.

- Тут стоит подумать о душе, - усмехнулся Журавин, и подумал, что прямота и сейчас ему даётся не легко. Он не далеко отстал от Шамина.

- И потом, Леонид Иванович, всякое внешнее благополучие обманчиво, - печально проговорил Шамин, потупил большую голову, стал двигать рюмки на столе. Они тонко позванивали, отражая свет. – У меня супруга не ладит с моими родителями. Видите, их здесь нет, они у моей сестры. Такая чехарда идёт в доме. Я вот думаю получить другую квартиру и оставить их здесь. Пусть живут одни.

- Неужели так трудно ужиться?

- Не получается, у них свои принципы, стариковские, у супруги – свои. Вот и идёт катавасия.

Журавину был немного известен нрав Инны Борисовны. Она умела работать, лет десять сидела за чертёжной доской, из лесоинженера переквалифицировалась в электрика, и всегда она была на виду, умела защитить себя, за глаза ругала начальство за бездеятельность, но со всеми, кто выше, была в дружбе. Про неё говорили - “пробивная”, потому что по каждому вопросу она обращалась прямо к директору, деликатному человеку, который ценил в людях инициативу, - и Инна Борисовна тонко рассчитала, что и у директора она будет числиться в активе и общественность её оценит. Теперь Инна Борисовна вела в месткоме сектор быта, весной сдавался новый жилой дом, и Журавин не сомневался, что час прощания Инны Борисовны со свекровкой и свёкром близок. А в том, кто был руководящей и направляющей силой в семье, сомневаться не приходилось. Мышкин как-то сказал Журавину, что сам Шамин хороший парень и в командировках бывает простым и душевным, а в институте надувается как индюк, становится непроницаемым по наущению Инны. “Она напевает ему, сказал Мышкин, - чтобы он держался как начальник: он и вокруг него чистое, метра на три, мёртвое пространство. Стиль руководства”.

- По-моему, в такой квартире можно разойтись, не задевая друг друга, - сказал Журавин.

- Не получается, - пожал плечами Шамин. Он наполнил рюмки. Журавин отказался, и Шамин выпил один.

- Знаешь, Леонид Иванович, в жизни трудно разобраться – что чепуха и что главное, - молвил Шамин, пережёвывая солёный груздь. – Я лично путаюсь. Цель- работа, труд, а в работе какая цель? Хорошо работать? И так до конца. Я могу работать. Я после треста пришёл в институт главным инженером проектов. Никогда не был проектировщиком и сразу взял быка за рога. Вёл самый сложный объект, ты знаешь – завод монтажных изделий.

- Неполадок там было при строительстве много, - сказал Журавин.

- Ну и что? Это везде бывает. А сейчас я поведу любой объект. Главное, надо всё обставить так, чтобы комар носа не подточил. Ничего не оставлять на словах, всё закреплять документально – письмом, протоколом, техрешением.

- Этой бюрократической волокиты и так невпроворот, - сказал Журавин.

- Какая бюрократия? Обычное делопроизводство. А жизнь была и останется борьбой за существование.

“Понял работу, - подумал Журавин. – Не хотел бы я быть твоим заказчиком. Завалишь письмами”.

- Разное бывает существование, - чувствуя раздражение, возразил Журавин. – Существовать для того, чтобы оградить себя от неприятностей. Это всё равно что сдохнуть. Даже хуже.

Лев Кириллович засмеялся, налил себе рюмку, посмотрел сквозь неё на Журавина:

- Я же сказал, что в тебе есть что-то, чего я ещё не понял. А может, и я был таким и забыл себя. Себя тоже можно забыть.

- Ещё несколько порций и я наверняка забуду себя и вас, - вяло пошутил Журавин.

Потом к ним подсел Борис Львович, коммерческий  директор. У него и Журавина нашёлся общий знакомый, очень хороший инженер. Он работал в другом проектном институте, и Журавин у него не раз брал консультации.

- О, Андрей башковитый парень, - сказал Борис Львович. – Мы с ним учились вместе, спали рядом, к девкам вместе ходили. Он диплом написал и его предложение сразу внедрили в практику. А я после окончания попал в группу комплектации оборудования и так и пропал. Снабженец, ценная личность.

- Для этого тоже нужен талант, - сказал Журавин.

- Да, пожалуй. Талант пройдохи, как у меня. Достать, выбить, вовремя послать толкача, вовремя одолжить, вовремя прижать, написать докладную в совнархоз. Работа эта мне нравиться, но лучше бы я был инженером. Давай выпьем на брудершафт! Ты мне нравишься, хоть от тебя для меня нет толку. Через тебя не достанешь ничего, но и тебе от меня ничего не надо.

Выпили на брудершафт. Губы у коммерческого директора были мокрые, и он был уже в “порядке”. Он стал рассказывать о своих развлечениях в юности вместе с Андрюшкой и потом, когда жил один, он долго был холостым, имел комнату и историй разных было много и всегда из воды выходил сухим, а женился, как все закоренелые холостяки, не очень удачно. Да нет, если разобраться, Идка ничего, он не лучше её. И вообще надо тянуть лямку как бурлак на Волге, потому что жена – это барка, а муж – бурлак, он должен тянуть барку по жизненной реке. И верёвка трёт плечо и шею.

- Может, выпьем за верёвку? – спросил Борис Львович. – Завьём горе верёвочкой!

- Борька, хватит! – сказала Ида Аркадьевна. – Ты уже как свинья.

- Прошу без намёков, Идуся! Я действительно полноват.

Директор добросовестно ударил себя по животу кулаком, звук получился глухой и плотный. Он засмеялся радостно и горбатый нос у него опустился ниже рта, и он стал почему-то похожим на огромного толстого ребёнка и волосы у него были, как у ребёнка, короткие и кудрявые, как у негра, только серые, с серебряным отливом. У Журавина дух захватило при виде такого большого и весёлого человека.

- Ой, Лёня, я спать хочу! – сказала Вера и положила голову ему на плечо.

- Ничего подобного! – произнёс Борис Львович. – Танцевать!

И Верочка ушла танцевать с коммерческим директором.

- Весёлый мужик! – сказал Журавин.

- Очень! – согласилась Ида Аркадьевна, бросив в сторону мужа испепеляющий взор.

- Начнётся новый год – мы по-новому поставим работу! – говорил Олег Павлович Белкин. – Вот так! Хватит либеральничать, работа требует дисциплины, вот какие дела. У меня отец умер на работе и я, наверное, подохну на работе. Я это чувствую. И чёрт с ним! А дисциплину я налажу.

- Это самое важное, - согласился Шамин.

- А по-моему, дисциплина у нас нормальная, - сказал Журавин. – Самое главное, чтобы работа была интересной.

- Эх ты, Леонид Иванович, - Белкин махнул рукой. – Самое главное, она не всем интересна, а работать должны все добросовестно. Такое дело!

Через пять минут Белкин говорил:

- Я жду, Леонид Иванович, лета, когда поеду в отпуск на Каму, в Елабугу. Слыхал? Представляешь, утро, туман над водой, у берега чёрные тени от мокрых кустов, утка где-то крякает, ты сидишь с удочкой? Нет, ты не представляешь! Со сна дрожишь, озноб бьёт, значит, и ты смотришь на поплавок. И думаешь о поплавке и мечтаешь, что рыба, которая всплеснулась близко, обязательно захочет твоего червяка клюнуть. И больше ни о чём не думаешь. Знаешь, у меня от работы голова вот такая!

У Белкина голова была узкой и длинной, а он показал круглой, как воздушный шар. Журавину показалось, что он должен увидеть нимб у головы Белкина. Нимба не было.

- А у меня, Олег Павлович, от выпивки сегодняшней голова ещё больше, - сказал Журавин.

- Чёрт с ней, пройдёт! А ты, Сергей Васильевич, что приуныл?

- Слушаю вас, - сказал Вильяминов.

Он оставался прежним Вильяминовым, собранным и немногословным, и в глазах у него было что-то такое, что он знал один только, и не хотел этого высказать. Он редко улыбался и говорил мало, произнося слова с расстановкой, точно приберегая их для другого, более важного случая. Но человек он был хороший и умный, и дело своё знал как немногие в институте.

- И всё же ты, такое дело, Сергей Васильевич, скучаешь! – настаивал Белкин. – Когда человек скучает, сразу видно. Главное, глаза выдают. Знаете, можно выпить и не быть весёлым. Такое дело.

Вильяминов улыбнулся:

- Может быть и так, Олег Павлович. Одних спиртное угнетает, другим поднимает дух.

- Чудное дело – эта дрянь, водка, - сказал Белкин и махнул рукой. – Такое дело!

- А знаете, нам неплохо бы прогуляться, - предложил Вильяминов. – Уже четвёртый час. В это время мы в прошлом году были на площади.

- Это дело! – радостно сказал Белкин и, перерывая музыку, призвал: - Товарищи, на улицу! Хватит, это дело, крутиться-вертеться.

 

IV

Хорошая была ночь, тихая, с мягким морозом, с низкими добрыми тучами, набухшим пушистым снегом. Днём он будет падать прохладными хлопьями на крыши, балконы, старые тополя и белых людей на тротуарах. И во всём вокруг был Новый год – в притихших домах, в проводах, покрытых тонким инеем, в хрусте снега под ногами. И время тоже приобрело новую окраску и звучало и пахло по-новому.

Попробовали петь “Я люблю тебя жизнь”, тишина нервно вздрогнула, потом навалилась на песню, заглушила её с незлобивой настойчивостью.

- Как-то неудобно петь, - сказал Журавин. – К чему пугать тишину? Она и так редко приходит в город.

- А может, нам спеть “По большому городу идёт тишина”? – спросила Вера.

- Не надо. Пойдём так, молча, под хруст снега.

- Все спят. Смотри, окна тёмные, - сказала Вера.

- Нет, кое-где есть свет.

Прошли мимо завода. Окна четырехэтажного цеха выходили на улицу. В мутно-синем неземном свете люминесцентных ламп, у станков двигались люди, беспокойные силуэты за стеклом в металлических рамах. Отсюда , из тьмы, помещение цеха напоминало Журавину аквариум, царство Садко из голубой воды, населённое людьми и машинами. Ровный и мощный, как водопад, шум наполняя пространство и как будто уже не было тишины, и ночь отступила далеко от этого светящегося здания, и световые полотна на снегу, шум машин, движущиеся у их рукояток, кнопок и штурвалов люди словно напоминали о беспрерывности времени, о бессмертии труда и жизни.

- Каждый по-своему встречает Новый год, - заметил Журавин, кивнув на окна.

- Они, наверное, встретили его по ручным часам и тут же о нём забыли, - сказала Вера.

– Они думали о нём, когда ждали, а когда пришёл, они о нём забыли.

- Он сам о себе напомнит. Утром.

В витринах магазинов на главной улице всё так же стояли одинаковые Деды-морозы под серебристо- тлеющими ёлками, только за спиной у них была густая темнота, пахнущая конфетами или материей и кожей, и вид у них был грустный.  Старики устали держать кошёлки с подарками, за которыми так никто и не пришёл. А что может быть хуже одинокой старости?

Потом кто-то бросил в Журавина снежком, он схватил комок снега и пустил в первого попавшегося – в Шамина. Поднялась потасовка. Женщин вываляли в снегу. Они кричали звонко, как семнадцатилетние.

На площади, у городской ёлки, было полно народу. Гремели алюминиевые репродукторы, и звуки, схваченные морозом, падали на землю звенящими льдинками. Огромная ёлка, увешанная картонными пустыми конфетами, барабанами и цветными лампочками, вздрагивала, потому что кто-то повис на стальной растяжке, удерживающей её, и дрыгал ногами, изображая не то обезьяну, не то паяца. Журавин с минуту стоял, смотрел, как дёргается этот артист в дохе, хотел подойти, но тот уже устал, спрыгнул на землю, поправил шапку и скрылся в толпе.

На ледяном медведе сидел верхом парень в расстёгнутом пальто и с вдохновенным лицом что есть силы бил пальцами по струнам гитары, словно хотел заглушить громкоговорители. А может быть, он рисовался себе русским богатырём с балалайкой, мчащимся куда-то в темноту на буром медведе, сквозь тайгу, через реки и горы в тридевятое царство тридесятое государство. А снизу гитариста отчаянно дёргала за ботинок девушка в пушистой шапке, но он смотрел только вперёд и упоенно лупил по струнам.

Человек пять были в масках, они ходили вместе и тупо и однообразно совались в лица в лица прохожим и радостно гоготали. В центре, у самой ёлки, несколько пар танцевали и между парами, натыкаясь на них, проходили полусонные пьяные люди, которым спать в эту ночь казалось богохульством. И Журавин подумал, что и сам он почему-то непременно хочет дождаться утра, увидеть начало нового дня, особенно нового, потому что это первый день в этом году, и тогда память от встречи нового года останется надолго, на весь год, а может быть, и дольше. Журавин ценил памятные дни, они ему казались чем-то вроде километровых столбов на длинном пути или лестничных площадок при подъёме на пятый этаж.

- Пойдёмте на Черномора, - дёрнула Журавина за руку Вера. – Там интересней всего.

- Долго в очереди стоять, - возразила Ида Аркадьевна. – Лучше на горку.

С ними пошёл один Вильяминов. На него проницательно взглянула жена, словно хотела превратить его в одно из ледяных изваяний, окружавших площадь, и, переваливаясь в своей чёрной длинной шубе ушла к горке под руку с Идой Аркадьевной.

Черномором почему-то называли сделанную из снега и покрытую льдом голову богатыря из пушкинской “Руслан и Людмила”. Голова была сделана, по-видимому, в натуральную величину, потому что в неё с затылка входили сразу несколько человек, поднимались по ледяной лесенке, заменявшей богатырю мозги, и через рот на корточках или на животе катились по бороде, отлого распластанной по земле, вниз.

Они встали в хвосте длинной очереди, и Журавин сбоку рассматривал ледяную голову в шлеме, ледяные глаза, бесстрастно уставленные вдаль, в глубину сказочных веков, когда он делал серьёзное дело – охранял меч Черномора.

- Мне что-то страшно, - сказала Вера. – Вдруг он рот закроет.

Жёлтые бледные отсветы шевелились в ледяной броне богатырского шлема, будто неясные мысли бродили в его старой голове.

- Кто его знает! – неопределённо сказал Журавин. – В новогодние ночи всё бывает.

- Ну тебя, я пойду!

Шепнула мужу на ухо:

- Пальто жалко.

С Вильяминовым  было неудобно и одиноко. Он молчал, переступая с ноги на ногу, и поглядывая по сторонам, приподняв подбородок и прищурив глаза. На планёрках он тоже сидел с откинутой назад головой и полуприкрытыми глазами смотрел на говоривших. И никогда не начинал говорить сам, бросал несколько слов, когда просили высказаться.

- В прошлом году вы тоже сюда приходили? – спросил Журавин.

Вильяминов помолчал, точно собираясь с мыслями, улыбнулся:

- Тоже. Ты сейчас меня спросил, и я себе показался маятником с периодом колебаний в один год. И в голове пустота какая-то. Как будто не было года. Или весь год простоял здесь на одном месте.

- Мистика, - сказал Журавин.

- Нет, просто усталость. Время, мне кажется, вообще странным. Заметь, в молодости оно шло медленней, фиксировалось памятью, сердцем. Может потому, что многое было очень важным. А теперь годы скользят мимо, а ты стоишь на месте и удивляешься скорости времени. Работаешь, работа знакомая, дорога из дома и обратно не меняется. Всё идёт своим чередом.

- Да, да, - сказал Журавин, хотя не совсем понял Вильяминова.

- Время вообще может остановиться, - вдруг сообщил Вильяминов и вопросительно посмотрел на Журавина.

“Мистика”, - хотел повторить тот, но слово застряло в горле.

- Ты, наверное, слыхал, что я сидел?

- Н-нет.

Вильяминов помолчал.

- Полтора года, - сказал он. – Не думай, что жертва культа. В пятьдесят первом году после зимней сессии пошёл с однокурсниками в ресторан. За соседним столиком сидели два артиста драмтеатра с девицами. У меня спички кончились, я подошёл, попросил у них прикурить. Ну, один из них – молодой, лет под тридцать, красивый – дал прикурить, потом протягивает мне пятак – на спички. Второй артист захохотал, девицы прыснули. Я постоял, раскурил папиросу и приставил её огнём ко лбу этого аристократа. Он, естественно, взвился с места, ударил меня. А я, не помню как, схватил его, поднял, говорят, почти над головой и бросил. Не очень удачно, потому что он попал спиной на стул и сломал позвоночник. А второго подцепил кулаком и у него треснула челюсть.

- Как же так? – глупо спросил Журавин. Он недоверчиво посмотрел на Вильяминова, он был ниже Журавина и уже его в плечах.

- Вот так, - усмехнулся Вильяминов и пожал плечами. – У меня был первый разряд по боксу и, кроме того, я занимался самбо. И это была моя первая и последняя драка… Меня на суде спрашивали: вы сознательно всё делали? И я не знал, что ответить. Я как сейчас вижу: он протягивает мне пятак. На губах добродушная и отвратительная улыбка. Какое-то мгновение я не понял ни его движения, ни его улыбки. Я как будто остолбенел. Потом я услыхал смех, всё понял, но ещё не знал что делать. Я раскуривал папиросу и думал: драться мне нельзя. И проносилось разное в голове: злоупотребление силой, дисквалификация, суд… Но нельзя же оставить этого так, безнаказанно. Я раскуривал и чувствовал, как полнюсь бешенством. И тогда я почти неожиданно для себя, непроизвольно приставил папиросу ко лбу этого артиста. А дальше я не помню своих действий, осталось одно ощущение необъятного бешенства и страшной силы. Ребята говорили, что у меня было дикое лицо и ко мне нельзя было подойти. Словом, получил три года в одно мгновение. Ради этого стоило заниматься боксом и самбо… Вот как, Лёня, мне на полтора года удалось остановить время. Освободили по амнистии с прочей уголовной братией в пятьдесят третьем.

Вильяминов говорил, как всегда, врастяжку, воспоминания, казалось, совсем не волновали его. Он достал папиросы, но увидев, что очередь подходит, положил их обратно.

- Неприятная остановка, - сказал Журавин.

- Из тюрьмы я вынес свою философию, пожалуй, смешную, кто не испытал того же, что я. Нельзя злоупотреблять силой – будь то физическая сила или сила власти. И нельзя поднимать руку на человека: он хрупок и его легко сломать.

Они уже стояли в узком и тёмном ледяном гроте. Холодная и скользкая темнота ощущалась плечом и головой и, когда Вильяминов умолк, Журавин слышал только его дыхание, а все другие звуки умерли, и как будто не было ни музыки, ни яркого света ёлочных огней.  Потом кто-то впереди зачертыхался, послышалась возня и недовольное: “Если такой толстый, нечего сюда лезть”.

Журавину стало весело. Вслед за Вильяминовым он пролез в рот богатыря, ощущая то животом, то спиной ледяные челюсти великана, и почувствовал облегчение, когда заскользил на животе вниз. Его развернуло, кто-то ударил ногой в валенке по макушке, он подумал с радостью, что ему повезло – удар мог прийти и по лицу, и у основания он проворно вскочил на ноги, посмотрел на склон. По нему на корточках и на животах скользили люди, и снова было светло, и динамики играли плясовую. Ледяные Дед-Мороз и Снегурочка, на которых никто не обращал внимания, не то с радостью, не то с недоумением смотрели на весёлую толпу.

Журавин глянул на часы.

- Уже пятый, - сказал он.

- Пойдём, разыщем наших. Дай отряхну тебя сзади.

“Странный человек, - подумал Журавин, пока Вильяминов хлестал его перчатками по спине. – В нём, кажется, ни одной страсти не осталось”.

- И всё же, Лёня, - сказал Вильяминов, натягивая на растопыренные пальцы перчатки, - нет ничего хуже и горше, чем смерть ребёнка. Когда видишь, как он тает, становится старчески серьёзным, словом, умирает… Думаешь, лучше умереть самому. Только так, чтобы твоя жизнь перешла ему.

Журавин посмотрел на Вильяминова и ничего не мог сказать. Он опустил глаза, и на какую-то минуту ему показались нелепыми звуки плясовой, сверкание огней, смех и крики людей, и простая мысль о том, что и сейчас, когда ему свободно и весело, и весело всем этим людям, и лёгким сном спят многие люди в домах с тускло мерцающими окнами, в мире есть слёзы, горе, измена, смерть… Но без этого нельзя. И кто знает, что будет твориться в мире, когда будет умирать он сам!

И скоро всё забылось. Вера затащила Журавина на ледяную горку, они покатились сначала на ногах, держась за руки, потом упали, на них наехали Шамин и его жена. Коммерческий директор, Ида Аркадьевна и жена Белкина тоже были все в снегу.

Олег Павлович Белкин стоял в стороне, очень прямой, в длинном коричневом пальто с каракулевым воротником и с застывшей усмешкой на худом лице, смотрел, как резвятся другие. Невдалеке от него, придавленная к земле чёрной шубой, с отсутствующим видом, с расширенными неподвижными чёрными глазами, стояла Вильяминова. Когда в её поле зрения попал муж, губы у неё дёрнулись и она махнула ему рукой. Они встали рядом и выражение их лиц было одинаково бесстрастным, и Журавину опять подумалось, что они мало знакомы.

“Каждый веселиться по-своему”,- подумал Журавин.

 

V

С площади шли тихо, парами. Все устали, будто вынесли на своих плечах длинную и тяжёлую зимнюю ночь. Морозный воздух был настоян предутренним сном и покоем.

- Я сейчас лягу и усну в сугробе, - сказала Вера.

- А я рядом, - согласился Журавин.

Вильяминов и его жена попрощались и ушли домой. Они жили где-то неподалёку. У Вильяминовой глаза были заплаканными, и она, прощаясь ни на кого не посмотрела.

Снова сели за стол, но ни есть, ни пить не хотелось. Поставили пластинку и не дали ей прокрутиться до конца. Женщины ушли в спальню. Борис Львович, коммерческий директор, выпил рюмку, откинулся на спинку дивана, склонил голову так, что большой нос упёрся в грудь, и уснул. И когда он стал всхрапывать, раздувая щёки, голова у него приподнималась и опускалась и было похоже, что он клюёт себя в грудь.

В дальнем углу комнаты горел голубой торшер, его свет окутывал комнату в мягкое голубое облако, и Журавину казалось, что у него нет тела, оно лежало на диване и ничего не чувствовало, жила только вялая полусонная мысль. И подумалось, что эта ночь тянется дольше, чем весь прошлый год.

Шамин и Белкин снова говорили о работе, о том, что следует что-то реорганизовать и кое-кого сократить, о низкой сметной стоимости проектных работ. Журавин слушал и мысленно спорил с ними. Разве нельзя хоть в эту ночь поговорить об интересных вещах – о книгах, о музыке, о театре? И сам спохватился: в театре он давно не был, а музыку слушал от случая к случаю, невнимательно и только по радио. Журавин напряг память и стал читать вслух, глядя перед собой, негромко:

- И я любил, и я изведал

  Безумный хмель любовных мук,

  И пораженья, и победы,

  И имя “враг”, и слово “друг”.

Журавин читал, ощущая на себе взгляды Шамина и Белкина. Но это не мешало ему.

Стихи струились  послушно, почти сами собой, и от горьких слов не было ни горечи, ни печали. Просто вошёл в комнату и присел к столу хороший и добрый человек Александр Блок и поделился своим одиночеством.

- А ты поэт, Леонид Иваныч, вот такое дело, - сказал Белкин.

- Мне всегда тоже так казалось, - убеждённо произнёс Шамин.

Журавин не засмеялся, он сказал с грустью:

- Если бы я так мог! Я только камерный чтец – декламатор.

- А ты, Леонид Иванович, в стенную газету сатирические стихи пиши. А что, это хорошее дело! Как, организуем в этом году?

Белкин, навалившись грудью на стол, смотрел на Журавина, но объект, который он рассматривал, Журавин ощущал где-то за своей спиной.

- Дайте тему – попробую!

- Тем сколько хочешь! – заверил Белкин. – Сколько угодно! Хорошее будет дело!

- Очень хорошее! – энергично подтвердил Шамин и коснулся рюмки. – Может, за искусство дёрнем?

“Дёрнули” за искусство, и Журавин не заметил, как уснул рядом с коммерческим директором. Толстый и тонкий выглядели во сне одинаково беспомощными.

Кто-то тормошил Журавина, дёргал за уши. Он вздохнул, замычал и открыл глаза.

- Вера, - сказал Журавин, - отпусти уши. Я проснулся.

Вера засмеялась, села рядом. Белкин и Шамин по-прежнему разговаривали. У Белкина лицо было пергаментным, ещё больше похудело и вокруг глаз стояли тёмные круги. Шамин, напротив, опух, под глазами набрякли мешки, и он часто облизывал верхнюю оттопыренную губу. Белкин говорил о слабостях главного инженера, заместителем которого он являлся. Шамин с ним соглашался, кивая большой головой с пробором в растрёпанных седеющих волосах. Из расстёгнутого ворота рубашки смешно торчал клочок волос, точно кто-то нарочно их сунул туда.

У Инны Борисовны, хозяйки, вид тоже был неважный, она то и дело тёрла лицо ладонью.

- Чаю хотите? – спросила она.

Ей никто не ответил, и она тихо ушла на кухню.

Из спальни вышла Валентина Николаевна, тронула Белкина за плечо:

- Олег, домой надо. Скоро наш поезд.

- Постой, дай поговорить, - сказал Белкин, пошевелив плечом и не глядя на жену.

- А где Ида Аркадьевна? - спросил Журавин.

- Ушли, - сказала Вера. – Уже около восьми, нам тоже пора.

Журавин посмотрел на окно. Густая синева наполняла улицу, и движущиеся силуэты людей на фоне голубого снега были совсем чёрными и плоскими. Прошла “Волга” с потушенными фарами и тонким слоем снега на крыше и капоте.

Рыбки в аквариуме бегали, сталкиваясь друг с другом, видно, им уже задали корму.

- Да, да, пойдём, - не шевелясь, сказал Журавин.

- посидите, куда торопиться! – махнул пухлой рукой Шамин. – Впереди целый год, успеем отдохнуть.

Позвонили. Инна Борисовна вышла с кухни, прошла в коридор, зажгла свет и щёлкнула замком.

- Ох, Федя! С Новым годом! – послышался из коридора голос Инны Борисовны. – Правда? Вот здорово!

Инна Борисовна ворвалась в комнату, ведя за руку Федю Липатова, главного специалиста. Липатов сиял всей своей добродушной красной физиономией и немного упирался.

- Послушайте, послушайте, что он вам скажет! – закричала Инна Борисовна. Она с восхищением смотрела на Липатова своими выпуклыми глазами, наморщив лоб и сцепив пальцы.

- Сын, - сказал Липатов. – Четыре кило с лишним.

Вид у него был такой, что у всех спёрло дыхание. Липатов женился лет 10 назад и до этого дня у него не было детей.

- Ура! – закричали все с воодушевлением и бросились тискать Липатова. Попутно содрали с него меховую куртку, шапку, Шамин успел наполнить рюмки.

- Жаль, шампанского нет, - сказал Шамин.

- Ничего, ведь мужик родился. Можно и водкой, - солидно проговорил Олег Павлович.

- Какой он счастливый! – шепнула Вера, влюблёно глядя на Липатова.

- Ну, за сына, - поднял рюмку Шамин, и все стали тихими и серьёзными. – Пусть растёт настоящим человеком – умным, сильным и отважным. С Новым годом тебя, новый человек!

Выпили стоя, глядя на Липатова, который излучал сияние. С год назад он как-то сказал Журавину, что они подумывают взять ребёнка на воспитание, больше ждать и надеяться невозможно.

 

Хостинг от uCoz