ПАУКИ

 

1

Бухгалтерша, водя лакированным под серебро и разрисованным под хохлому наклеенным ноготком по таблице на экране монитора, вешала Михаеву лапшу на уши о хреновом финансовом состоянии его кафе, как бы нечаянно припадая к его чувствительной на ласку щеке душистыми рыжими волосами, когда в офис бледно-зеленой капустной бабочкой влетела Ира:

–А вот и я, Пашенька! Добрый день эврибоди! Не ожидали?

В руке у нее был раздутый полиэтиленовый пакет, и она изображала им в воздухе подобие реверанса.

– Привет! – сухо отозвался Михаев.

А бухгалтерша, хотя и знала Иру, вообще промолчала, собрала со стола свои сальдо–бульдо и, картинно виляя неплохо сконструированной кормой, обтянутой голубыми джинсами, с акцентом прихлопнула за собой дверь. На ее место, повесив пакет на спинку стула, мягко приземлилась одетая в легкое платьице худенькая блондинка с голубыми невинными глазами. На ее полных подкрашенных губах сияла белозубая улыбка.

– Говори сразу, что тебе надо, – не глядя на нее, хмуро процедил Михаев. – Видишь, мне некогда.

Хотя сердце у него разрывалось от желания обнять, упасть на колени и целовать ей ноги. Все эти полгода она жила в нем, как неизлечимая болезнь, и каждый вечер его непреодолимо тянуло разыскать ее. Он бы так и сделал, наверное, только она потерялась, а когда звонила, он слушал молча торопливые признания и клал трубку, не проронив ни слова, и потом страдал, что не позвал ее, даже не спросил, где и как живет.

– Ты скажи, ты скажи, чо те надо, чо те надо, – пропела Ира, удачно подражая певице Бабкиной. – Тебя, конечно, мой миленький. Не виделись мы, любимый, шесть месяцев и шесть дней, не считая сегодняшний. Ты отправил меня в отставку, как неблагодарный Ющенко оранжевую Юленьку Тимошенко. А я пришла к тебе, может быть, навсегда проститься и сказать, что люблю тебя и буду любить до последней минутки.

Михаев выслушал эту несерьезную тираду, наклонив коротко остриженную голову и уставившись невидящим взглядом в какую-то бумажку на столе. Ему показалось, что она повторила его собственные слова. Они мельтешили в нем постоянно – не в виде слов, а мельканием смутных образов, больным затаенным чувством. И не находили выхода, как осколок мины, навсегда поселившийся в его теле с Афгана. А сильный певучий голос Ирины он любил и восхищался ее музыкальным слухом. В Уссурийском суворовском училище с ним занималась Ксения Гавриловна, преподавательница музыки, – учила игре на пианино; она уверяла, что вместо военной карьеры он должен поступить в консерваторию. И живи он и Ира семейной парой, она бы вечерами, подобно дворянам в те баснословные пушкинско–тютчевские года, в кругу друзей пела романсы, опираясь локотком о рояль, а он ей подпевал и аккомпанировал.

Однако он остался верным памяти своего отца, прошедшего почти всю Отечественную войну, полковника, погибшего при подавлении чехословацкого восстания в августе шестьдесят восьмого года. После суворовского его направили в высшее училище ВДВ, служил в нескольких воинских частях Сибири и Дальнего Востока, стал подполковником, в Афганистане угодил в засаду под Кандагаром, больше года валялся в госпиталях и был уволен из армии по контузии и ранению. Пенсии на жизнь не хватало, и вот вынужден кувыркаться с этим кафе, взятом им по дурости в субаренду с другим афганцем, и оба они, оболдуи и лохи, не разумевшие ни уха, ни рыла в бизнесе, оказались в глубоком прогаре. Выжили под пулями «духов» и на сбитых «стингерами» вертушках, а в родном городе им угрожала бесславная кончина от килеров, нанятых кредиторами за каких–нибудь пятьсот баксов. Убийства в подъездах, перестрелки и взрывы на улицах города стали такой же повседневностью, как грабежи и аварии на дорогах.

– Не береди душу, – сказал он, стараясь не встречаться с ней взглядом. – Давай выпьем кофе – и ты уйдешь.

– Ну зачем же кофе, миленький мой, любименький, золотой? Я вина принесла – того самого, что мы пили в нашу первую встречу. Ты, конечно, забыл, а я все помню – от первого мгновенья до последнего, – пропела она. – Вот выпьем по бокальчику рислинга, поговорим минуту–другую – и в дальний путь на долгие года. Это, кажется, твой любимый романс. – И снова пропела: – «Мы так близки, что слов не нужно…».

Она некогда мечтала стать актрисой, только учиться было не на что. Но при каждом удобном случае кого–нибудь играла – английскую леди, легкомысленную барышню или простушку из народа. И эта игривость Михаеву нравилась: он знал, что за незамысловатым подражательством кроется ее добрая, ранимая и оскорбленная нищетой и беспомощностью душа. Ему так хорошо было с ней два года их романа,! Такого упоительного и безрассудного счастья он не испытывал прежде ни с одной женщиной, и это уже никогда не повторится. И сейчас он сдерживал себя, чтобы не запеть петухом и не выдать радости снова видеть ее, упиваться запахом молодого тела и не ослепнуть от влюбленного блеска озорных глаз и перламутровых зубов, открытых в призывной улыбке.

А вслух сказал:

– Мы, Ирочка, наши романсы отпели, все позади и не стоит былое ворошить.

– Конечно, Пашенька! И не для этого я пришла, родной мой. Хоть и любила и люблю тебя одного. Один ты был со мной человеком, моим мужчиной – благородным рыцарем без страха и упрека. А пришла я с тобой навсегда проститься, и за это надо выпить. Где наш штопор?

Наш штопор!.. Это она купила его – крылатый итальянский штопор – после той ночи в лесу, когда они мучились, открывая бутылку отверткой. А потом спали в его машине, превратив сиденья в ложе любви и неземного блаженства. Поляну освещала луна – она висела в зените, в центре звездного купола, и завидовала им. А утром бродили под березами и осинами по росистой траве вдоль берега ленивой, сонной речки и собирали землянику. И губы любимой были сладкими и пахли свежей ягодой и недолгим украденным счастьем. «Сладку ягоду рвали вместе мы», – напевала она тогда.

– Нет штопора, куда-то потерялся, – сказал он, ощущая себя в пустом пространстве сплошных потерь. – И машины нет – пришлось продать за долги. Похоже, скоро придется отказаться и от кафе. Ищем с компаньоном, кому бы его сбагрить в субаренду и хотя бы маломальские бабки вернуть…

Он позвонил в бар и распорядился, чтобы принесли штопор, две бутылки пива и что–нибудь закусить. Потом посмотрел на Иру:

– Так куда ты собралась уезжать? Одна или с кем-то?

– Одна, Пашенька, совсем одна! Да и кому я нужна, если родная мать от меня отвернулась, чтобы жить и пить со своим уголовником и насильником? Уеду далеко и никому не буду помехой. И тебе в первую очередь, потому что, любимый ты мой, я без тебя жить не могу.

В жалостливых словах Михаев с подспудной тревогой улавливал какую-то невысказанную скрытую угрозу или тревожное предупреждение, но в тему углубляться не хотелось – пусть все идет естественным путем, без смутных домыслов и предположений. Вместе с тем думать, что он никогда ее не увидит, тоже было невыносимо. Он уже знал, что на ветер она слов не бросает: сказано – сделано! После попытки изнасилования отчимом она шестнадцатилетней девчонкой ушла из дома куда глаза глядят.. Мать не поверила ее рассказу и предпочла остаться с сожителем, который недавно освободился из лагеря после восьмилетней отсидки за вооруженный грабеж.

После разрыва с Михаевым она позвонила ему и весело известила, что минуту назад вскрыла вены. Он тогда не поверил, принял ее слова за шантаж и даже не поинтересовался, где и с кем она. А на следующий день к нему прибежала в слезах подруга сказать, что Ира лежит в больнице «скорой помощи» и надо найти доноров, чтобы ее спасти.

Как отец-основатель и вице-президент местного кадетско-суворовского братства он обзвонил с десяток друзей – бывших уссурийских суворовцев – и вместе с ними сдал кровь. Но в палату к ней не ходил – передавал фрукты, соки и сладости через медсестер и санитарок. А когда она перед выпиской из больницы позвонила, назвал ее взбалмошный поступок отвратительным и нехристианским – в последние годы он начитался Библии и заходил в церковь ставить свечи во здравие и за упокой. И попросил навсегда забыть о нем. Почему, она знает давно: он дважды женат, от обеих жен у него дети – им надо помогать и воспитывать. Жена об их связи откуда–то пронюхала и ежедневно пилит его, отравляет существование попреками… Да и какая они пара? У него на темени, как остров невезения, расширяется плешь в седом ожерелье. «А ты почти на двадцать лет моложе меня и еще сможешь устроить свою жизнь». Говорил это и презирал себя за стандартную отговорку нашкодившего кобеля…

Сегодня он старался не смотреть на запястье ее левой руки – туда, где повыше сиреневого пластмассового браслета кожу под легким загаром синеватой змейкой рассекал шрам с точками по обеим сторонам от хирургической иглы или скрепок.

 

2

А эта их последняя, как уверяла Ира, ночь после долгой разлуки проходила сумбурно и весело, в легком хмельном тумане и в откровенных признаниях и разговорах. Они, думал Михаев потом, походили на случайных попутчиков, оказавшихся в одном купе и жаждавших высказаться как можно скорее и полнее до того, как один из них выйдет из вагона, и их судьбы никогда не пересекутся.

Раза два они из душного и бедно обставленного офиса с двумя письменными столами с компьютерными мониторами на них и с застекленным шкафом, забитом случайными книгами и скоросшивателями с фактурами, ведомостями, актами приемо–сдачи и проверок налоговыми и другими членами и органами, уходили по узкому коридору в зал кафе потанцевать. Был четверг, народу в будние дни собиралось немного, выручка тоже была соответствующая. Посетители сидели за столиками по углам, освещенным тусклыми бра; остальные столы выглядели необитаемыми островками сомнительного по прибыльности бизнеса. Эстрада для музыкантов и певцов пустовала, и в полумраке на площадке перед баром, мерцающем бутылками и пивными стаканами, под хиты из колонок музыкального центра, управляемого высоким рыжим барменом Борей, изображали танцевальный кайф две-три пары. Стены зала украшали большие цветные фотографии батальных сцен из кинобоевиков об Афгане и Чечне.

– Что-то твое кафе похоже на даунклуб – сидят все, как на поминках. Или я сама в дауне? Ты не понимаешь? – в депрессии, короче. Но сегодня я с тобой, мой настоящий подполковничек, и мне хорошо, – поеживаясь в танце округлыми плечиками, прижимаясь и заглядывая ему в глаза снизу вверх – он почти на голову был выше ее, – тараторила Ира. – А помнишь наш первый вечер здесь? Мы были в ударе и угаре! Мы тогда тусняком пришли, а ты меня от именинника увел. Тебе ничего, а он мне чуть фейс не изуродовал – перед носом ножом махал. А до этого поженихаться предлагал.

– Выходит, я тебе жизнь сломал.

– Сначала наладил, а потом сломал. Я и сейчас живу с парнем, с Олегом, и только потому, что жить негде. Я ему о тебе говорила. Он, конечно, уже всех моих подруг обзвонил – думает, что я у тебя. Приеду – бить будет. Хочешь, я тебе синяки покажу? – от него подарки. Ревнивый, обещает зарезать или задушить. Жаль, что медлит… А меня в понедельник из магазина уволили вместе с бригадой – тремя другими девчонками. Обнаружили недостачу и обвинили в воровстве. Говорят, платите по восемь тысяч с носа. Так хозяин уже несколько смен с коллективной материальной ответственностью кинул. Ночью с полок товар крадет, потом устраивает инвентаризацию, выявляется недостача, и он всех продавщиц увольняет. Уволит, а потом его псы девок трясут – встречают в подъездах и бьют, пока деньги не отдашь. А ты с официантками так же поступаешь?

– Ты что, с ума сошла? – возмутился Михаев. – Но и у нас все воруют – поставщики, бармены, официантки. Даже охранники. Пришлось нанять своих – афганцев, – это дороже, но надежней. Они дело поставили круто: кто попадается с поличным – увольняем.

– И трясем! – засмеялась Ира. – Теперь, Пашенька, вся Россия в напряге: не украдешь – не проживешь.

Когда из зала кафе возвращались в офис, Ира неизменно подходила, как она говорила, к «зверинцу» – двух полок книжного шкафа, превращенных в виварий с тремя секциями: для небольшого удава, белой анаконды и пары крупных мохнатых пауков. При покупке пауков в зоомагазине, руководствуясь какими-то незримыми признаками, продавщица, бывшая преподаватель биологии, сказала, что членистоногие сожительницы – самки. Змеи, если были сытыми, вели себя смирно – спали, свернувшись на подстилке изо мха. И только одна паучиха не находила покоя. Без видимой причины она часто нападала на беззащитную криволапую, подобную себе, растопыру и беззвучно колотила ее пушистыми лапками.

Добрую паучиху Михаев называл Ирой, а злую скандалистку – Раисой, именем своей второй жены. Первая у него тоже была добрая и покладистая татарка. Но через три года после скоропалительной женитьбы и скитаниям по забайкальским гарнизонам они пришли к мирному согласию, что их брак был ошибкой, и Фарида уехала с двухлетним сыном к родителям в Татарстан. А года через три, при встрече в Нижнекамске, оба удивлялись: что, мол, нас заставило разбежаться? А сынишка не хотел подходить к нему, плакал и отбивался всем телом, когда он пытался взять его на руки. Сойтись и начать совместную жизнь заново было поздно: от второй жены, «злого паука», росла годовалая дочка.

– И почему, Паша, – глядя на ощетинившуюся паучиху, тыкавшуюся усатым и глазастым рыльцем в шаровидное тельце затюканной подружки, спрашивала Ира, – зло побеждает добро? Вот эта добрая паучиха, моя тезка, скоро, как и я, умрет, а злая останется. И ты будешь страдать от безысходности и о многом жалеть.

– Я уже сожалею. О том, что по дурости дал паукам имена своих женщин и сказал тебе об этом. А ты стала выстраивать на глупой выдумке какую–то нелепую философию. Не мели ерунду: до смерти тебе гораздо дальше, чем мне, дорогуша.

Ира с печальной усмешкой посмотрела ему в глаза, скользнула невесомой ладошкой по щетинистому подбородку, не больно дернула за кончик уса и ничего не сказала.

– Слушай, – чтобы как-то отвлечь ее от грустных погружений в непонятные ему переживания, предложил он, – я недавно цифровую камеру купил, давай сделаю на память несколько твоих снимков.

– Ой, что ты сразу не сказал, Павлик? А снимки когда будут?

– Сей секунд! На компьютере просмотрим, на цветном принтере отпечатаем. Краска и с десяток листков фотобумаги еще осталось.

Ира, смеясь и дурачась, позировала, изображая из себя киношную фотомодель, а он щелкал аппаратом со вспышкой, когда находил, что снимок получится удачным. Фотолюбительский стаж у него на несколько лет превосходил трудовой – он снимал еще в суворовском и вэдэвэшном училищах, офицером и сохранял это хобби на гражданке. Потом они вывели снимки на экран монитора – смеялись тому, как это здорово – сразу видеть себя навек запечатленными, – что-то забраковали и удалили, а три цветных фотокарточки с принтера Ира, завернув в бумагу для офисной техники, спрятала в свой пакет.

– А что, Павлуша, у меня и в самом деле такой носяра большой, как на фотке? – обиженно спросила она, подтягивая кончик носа к верхней губе. – Как у тети Сары.

– Ты лучше посмотри на мой – толстый, с шишкой на конце, как у Депардье. И сразу поймешь, как тебе повезло с твоим – тонким и аристократическим, как у леди Дианы…

В третьем часу ночи кафе опустело. Контуженный, глухой на одно ухо охранник Гоша Кондаков – афганец, избежавший благодаря правительственной награде тюрьмы по делу о рэкетирах, потрошивших рынок в одном из районов города, – явился доложить шефу, что он закрыл дверь изнутри и хотел бы прилечь на кушетку в гардеробной у входа.

Ира, едва Гоша удалился на покой, включила двухкассетник, отыскала на ленте песню «Батяня–комбат» и за руку вытащила цедившего пиво Михаева танцевать. А в конце танца прижалась к нему, обхватила его губы вместе с усами своими горячими влажными губами и, резко оборвав поцелуй, спросила:

– А ты не хочешь меня, любимый? Давай в последний раз – и все! На вечную память. Если хочешь – и с фотокамерой.

От вина, пива, беспрестанного курения, танцев, духоты и усталости ему казалось, что он весь пропитался потом, алкоголем, никотином и пылью. А у него было непреложное правило, привитое его кадетским, курсантским и офицерским воспитанием: в интим с женщиной вступать чистым и благоуханным. Он и рубашки носил только белые, начищенные туфли, а брюки – черные, перехваченные, как он привык с кадетского детства, по стройной талии широким ремнем. Ощущение вечной принадлежности к офицерской касте не покидало его никогда – он и осанку, и походку сохранял как верность боевому братству. Вместе с тем ему не хотелось оскорбить любимую женщину некорректным отказом, и в голове с трудом отыскался вежливый отказ:

– Ну где мы здесь, Ирочка, будем – на столе, на полу, на подоконнике? Ведь это – святое дело, а мы как животные… Помнишь, я даже в машине застилал свежие простыни, и в термосе горячая вода была на эти дела. Отложим на другой раз, хорошо?

Она укоризненно встряхнула длинными белокурыми волосами, тихо засмеялась белыми крупными зубами:

–Согласна, милый! Только другого раза может и не быть. Вино еще осталось? Давай еще по одной выпьем за любовь!

– Давай! А потом я вызову такси, довезу тебя и отправлюсь домой на воспитание.

– Избави Бог! После тебя я к другому не поеду. Оставь меня здесь или на улице, сам уезжай к своей паучихе, а я как–нибудь перебьюсь до утра – до первых автобусов.

Сердце у Михаева затосковало в предвкушении объяснений со «злым пауком». Он появится домой ночью, и жена с порога поднимет крик, построенный на отборном мате и нелепых обвинениях, и все это будут слышать соседи и двенадцатилетняя дочка, чтобы в недалеком будущем стать таким же «пауком» для своего избранника, угодившего в ее паутину. Но ты же кадет, Пашка! – а это значит, что трусливо не бросишь свою даму и не потрусишь сдаваться в цепкие лапы свирепой паучихи.

– Плохого ты обо мне мнения, Ирок! Остаемся и продолжим нашу беседу. Вина и пива нам на три часа врастяжку должно хватить. Не хватит – в баре одолжим. А со своими домашними как–нибудь разберемся – не впервой!

 

3

Ира сидела у него на коленях и, прихлебнув светлого вина из пивного стакана, закусывала его губами – озорно целовала и брызгала ему в рот теплые струйки вина. А он думал о странности их отношений: она часто казалась ему не любовницей, а старшей дочерью. И он внутренне подсмеивался над собой: уж не дожил ли он до той самой фрейдовской сублимации, когда либидо погружается в подсознание и во что–то там преображается, а твои сексуальные подвиги уходят в область смутных воспоминаний. Да и любовь к ней пришла тоже не из стремления обладать, а из желания защитить это слабое и беспомощное в своей показной веселости существо. И она сегодня, казалось, тоже забыла о своем предназначении соблазнительницы – вся сияла довольством и счастьем. И только когда окно стало наливаться синевой и в открытую форточку кабинета настойчиво пополз рассвет, резко соскользнула с его колен, словно вспомнив о чем–то очень важном и неотложном, и, нервно подергивая плечами, озабоченно начала складывать со стола в белую клеенчатую сумочку сигареты, зажигалку, пудреницу, губную помаду.

– Ну что, миленький, вот и прошла наша последняя ночка. Может, выпьем по последней, и ты проводишь меня в последний путь? Да не пугайся, Пашенька! Я имею ввиду – до остановки. Лучше до моста: оттуда в мою сторону много автобусов.

Перед уходом она подошла к шкафу–вольеру с пауками и змеями – они спали и казались мертвыми – и пощелкала ноготком по стеклу:

– Прощай, моя добрая тезка–паучка! Наверное, в моей прошлой жизни я была тобой. Или стану тобой в скором будущем, не поминай лихом.

Вот так же его дочка разговаривает со своей сиамской кошкой, опасно приближая лицо вплотную к ее настороженной мордашке. И его душу темным облаком прикрыло давнишнее опасение: вдруг и дочь, разведись он с ее матерью, пройдет Ирины испытания – насилие отчимом, материнское отчуждение и предательство, влюбленность в старичка и сожительство со случайным партнером. А вслух сказал:

– Ты, Ира, прямо как в чеховской пьесе прощаешься: дорогой, многоуважаемый шкаф!.. Пойдем. Или все же лучше такси заказать? У меня уже все члены стали гибки.

– Я это заметила, – не весело отреагировала Ира. – Нет, лучше уж прогуляться: от сигарет или тоски в груди кошки скребут.

Контуженый охранник Гоша крепко спал, и Михаеву пришлось похлопать его ладонями по щекам, прежде чем он с рыком глухонемого не вскочил с кушетки. Похоже, вместо снотворного он хлебнул изрядную дозу спиртного. Недавно от него сбежала жена; забрала ребенка и скрылась в неизвестном направлении.

– В Афгане за сон на посту тебе бы, Гоша, и здоровую барабанную перепонку свои же пацаны продырявили.

Гоша, как и положено бывшему сержанту, стоял навытяжку, повернув голову здоровым ухом к усатому лицу начальника и перемещениями кожи на лбу продирая слипшиеся веки:

– Виноват, исправлюсь, товарищ подполковник! Вы же сами разрешили мне покемарить.

Утро второго июня – Михаев навсегда запомнил эту дату – было ясным и в меру прохладным. Солнце стояло невысоко, пряталось где–то за зданиями, но золоченые крест и маковка часовни на горе сияли, а покрытое легким паром небо светилось теплом и обещанием долгого жаркого дня. По пустынной улице навстречу друг другу двигались поливальные машины, и они поспешили скрыться от них, свернув за угол. По краю тротуара и в просветах между домами цвели мелкими белыми и розовыми цветами, наполняя воздух сладким ароматом, дикие яблоньки. Ира попросила подержать пакет, выдернула из него серый тонкий свитерок, ловко натянула его через голову, достала из сумочки деревянный гребень, расчесала волосы и привычно спросила:

– Как я теперь – не очень страшная, Пашенька? Могу еще кому–то понравиться?

После бессонной ночи, может, свежее утро на нее благотворно подействовало, выглядела она бодрой, щеки и кончик носа порозовели, глаза голубели лукавым задором, волосы переливались золотистым блеском. Воздух после душной прокуренной конторки казался чистым, еще не отравленным выхлопными газами, в яблонях и в бархатной листве сквера на углу улиц барахтались и чирикали воробьи и синицы, а в голове было пусто и бездумно, как в компьютере, не загруженном программой. Но телу было зябко, стыла спина, и он пожалел, что не накинул на себя пиджак или куртку.

– Прежде всего мне, Ирочка. И многим другим, которых мне не суждено, слава Богу, узнать.

– Не ревнуй, милый. Даю тебе слово, что больше ни одному мужчине не посчастливится притронуться ко мне.

Он воспринял ее слова чем–то вроде реплики из неопубликованной мелодрамы. И как истинный бизнесмен перевел беседу в практическое русло:

– Скажи, когда ты уезжаешь? – и выдернул из заднего кармана брюк тощий бумажник: – Сколько тебе надо на дорогу и на первое время? Будет туго, позвони – еще пришлю, если смогу.

Ира остановилась и, расширив глаза и подняв брови, смотрела на него, как на сумасшедшего или клоуна:

– Ты за кого меня принимаешь, Пашенька? Ты же слышал: я восемь тысяч слямзила – целое состояние! А ты – банкрот, тебя на счетчик поставили. Уж не подумал ли ты, милый, что я к тебе за деньгами пришла? Дай я тебя поцелую, Дон–Кихот ты мой Ламанчский!

Она прыгнула ему на шею и долго не отрывала свои прохладные уста от его бесчувственных, словно после инъекции новокаина, губ – не целовала, а словно забылась во внезапном потоке чувств и мыслей. Отпрянула от него и засеменила стремительно с высоко поднятой головой, не глядя на него и бросая перед собой отрывистые слова:

– Давай дойдем до речного вокзала, а потом по набережной – до оперного, у моста простимся, я сяду на сорок третий – он меня прямо к дому подвезет – и ты свободен!

Напротив церкви Ира остановилась, беззвучно двигая губами, троекратно перекрестилась на икону возносящегося из облаков Христа над закрытыми железными дверями.

– Я вчера сюда заходила, свечи поставила, – тихо сказала она, – а потом пошла к тебе.

Михаев никак не отреагировал на это, хотя и удивился про себя откуда–то взявшейся у нее набожности. Они прошли еще три безлюдных квартала, на ходу обмениваясь короткими фразами ни о чем. По светофору пересеклиулицу и  от закрытого цветочного павильона («Купить бы ей букетик!» – с сожалением подумал он) направились к зданию речного вокзала, построенного по убогим канонам сталинской эпохи, с обязательными колоннами и часами на остром шпиле, увенчанном тусклой звездой, назойливым анахронизмом торчащей под бездонной покатой синевой июньского неба. Своей серой массой вокзал запирал конец квартала, превращенного на первых этажах жилых домов в сплошные торговые ряды магазинов с новомодными вывесками, включая «Кенгуру». Это название и засело у него в памяти: от его высокого крыльца Ира внезапно, не сказав ни слова, бросилась бежать через небольшую площадь к закрытым дверям под аркой между четырьмя колоннами, словно она опаздывала на уходящий теплоход. Ее каблуки остро тюкали в рассветной тишине и, казалось, мелкими искрами отражались в темной глубине вокзальных окон.

Перед колоннами вокзала она повернула направо – на набережную, подумал он, – и нехотя ускорил шаг. Но через минуту удивился: вместо того, чтобы идти по набережной к мосту, Ира скрылась за углом вокзала, и он понял, что она спускается по лестнице на причал. Прилив необъяснимой тревоги подхватил его, и он, стряхнув похмельную лень, оказался на широкой бетонной лестнице, усыпанной прошлогодними листьями и затененной кронами высоких кустов цветущей черемухи и сирени вдоль каменных балюстрад. Сморщенные мертвые листья шуршали, рассыпались и порхали под ногами, а свежая зелень и белые и сиреневые гроздья цветов опьяняли весной и радостью жизни.

С последних ступеней он увидел ее быстро и безоглядно шагающей по молу вдоль стальных оградительных цепей и бетонного парапета с черной шеренгой чугунных пней, причальных кнехтов у его основания. Она почему–то спешила к дебаркадеру для небольших судов – «ракет», «метеоров», «зорь», предназначенных для прогулок и доставки людей вверх по реке до левобережных дачных поселков. Два белых «метеора» с вяло повисшими флагами были пришвартованы к дебаркадеру. Они слегка покачивались на отливающей подвижной маслянистой гладью и дышащей холодным паром воде, искрящейся мелкими солнечными брызгами.

Навстречу Ире вразвалку шел человек в черной униформе охранника и что-то жевал, запивая из пластмассовой бутылки. Михаев окликнул Иру по имени раза три – она не оглянулась и словно наперекор ему, как подстегнутая, перешла на бег. Миновав дебаркадер, она шагов за десять до охранника достигла открытого прохода в парапете и по ступенькам поскакала к воде, лизавшей низ лестницы легкими всплесками. Павел не к месту подумал, что газеты недаром пишут, что в горах происходит бурное таяние снегов. Из-за этого верхний бьеф – искусственное море гидростанции – намного превышает нормальный уровень, поэтому воду сбрасывают сквозь донные отверстия плотины. Значит электроэнергию некуда девать, но тарифы за ее оплату растут и растут, и во всем виноват председатель энергосистемы страны - рыжий злодей Чубайс.

Он, переводя дыхание, прыгнул на первую ступеньку с намерением приблизиться к Ире, обнять ее со спины – и не успел. Отчаянным рывком, с легким стоном она сдернула с себя свитер, сунула его вместе с дамской сумочкой в пакет, бросив его через плечо – на ступени, – и прямо, словно шутя, шагнула в воду.

Не было ни всплеска, ни брызг, ни женского вскрика – она просто канула в воду, как будто растаяла, и только мгновения спустя на поверхности, метрах в трех от носа дебаркадера, показалось – или это ему почудилось? – ее лицо в стоящих дыбом, размытых течением волосах – и все!

Михаев остолбенело застыл на ступеньке, переводя взгляд то на воду, то на пакет, не зная что делать, – тоже бросаться в воду или подождать, когда Ира всплывет и попросит помощи. Плавала она хорошо, гораздо лучше, чем он, – Павел в этом убедился прошлогодним летом, когда они раз, а то и дважды в неделю выезжали на безлюдные пригородные пляжи на реках и озерах и целые дни проводили на них вдвоем – вдали от шума городского. В голову пришла дикая мысль: вдруг она поднырнула под дебаркадер и спряталась по другую его сторону. Или уже подплыла к берегу и посмеивается над его растерянностью.

– Слышь, братан, – раздалось над его головой, – я, блин, не понял: она покупаться решила или утопиться?

Михаев поднял голову – с причала, навалясь грудью на парапет, на него прищуренными глазами уставился толстомордый охранник с дебаркадера.

– Чо, чувиха твоя не в курсах? – вода-то здесь ледяная. На больше восьми градусов после гэса в самый жаркий день.

Павел очнулся, дико взглянул на жующего охранника, судорожно схватил со ступенек Ирин пакет и, выскочив на причал, побежал вдоль парапета, запинаясь и огибая кнехты, к корме дебаркадера – Иры нигде не было – ни на поверхности воды, ни у причальной стенки, обвешенной гуммированными трубами причальных отбойников.

– Эй, братан, успокойся! – крикнул охранник. – Ты что, совсем тупой? Под пристань ее, как щепку, затянуло, под киль, и унесло уже, может, на километр по течению. Рыбаки найдут через месяц на каком–нибудь плесе между островами. Ты прямо шугняк какой-то! Хиляй сюда, вот «сотик», ментуру вызывай или спасателей.

 

4

Михаев попытался говорить с дежурным ментом по 02 – и не смог: трубка «мобильника» тряслась в руке, как живая. Так было с ним после контузии, – подбородок прыгал и зуб на зуб не попадал – вместо слов одно клацание. Он молча передал трубку охраннику, и тот на своем жаргоне кратко описал происшествие.

– Сказали, ждать не меньше часа – подскочат. А у меня смена через сорок минут кончается, – сказал он, засовывая «мобильник» в нагрудный карман с лейблом «охрана». – Ну, теперь из–за твоей шмони нас следаки ментовские и прокурорские обоих в доску затрахают. Тебя особенно – глазом не моргнешь, как на нарах на баландной диете будешь срок тянуть.

– За что? – с трудом расцепив зубы, пожал плечами Михаев.

– Вот и попробуй, братан, им доказать, что не ты ее в воду под жопу спихнул. Нынче знаешь сколько таких за колючкой парится? Мочат одни, а судят и садят непричастных. «Висяки» и «глухари» им отчетность поганят.

Михаев промолчал – он все еще верил в чудо: вот сейчас Ира появится с мокрыми волосами, в платье, прилипшем к ее трясущемуся от холода телу, и со смехом будет просить согреть ее. Прежде он никогда не обращал внимания на воду – река да и река! А сейчас взгляда не мог оторвать от ее текучей, переменчивой и опасной поверхности. Не гладкой, как ему казалось прежде, а местами ребристой, как рифленая сталь, или разделенной на тонкие, как слюда, гибкие пластины, набегающие, вращающиеся и трущиеся друг о друга в молчаливом стремлении сохранить в себе некую, только им известную тайну. Близко к бетонной стенке причала, качаясь на солнечной ряби, подернутой нефтяными разводами, отдыхали две чайки, а вблизи правого берега – на уровне металлических мачт освещения стадиона, – высматривая добычу, в прозрачной синеве парили другие чайки. Над тяжелыми каменными арками коммунального моста беззвучным пунктиром скользили первые автобусы. Все, как всегда, словно ничего не случилось. Сознавать это было невыносимо, и он чувствовал, как в груди у него что-то растет, набухает и вот-вот взорвется.

– Тебе бы, братан, вмазать рюмаху не мешало, а то дуба дашь, – с неожиданным участием притронувшись к его спине тяжелой теплой ладонью, сказал охранник. – У меня там малость осталось – пойдем. Меня – Аркадий, а тебя?

Михаев назвал свое имя и только сейчас воспринял лицо охранника – совсем не толстомордое, как ему показалось сначала. Простое симпатичное русское лицо с небольшими серыми глазами и припухшими от бессонной ночи веками. Лишними показалась полоска черных, словно накрашенных, усиков над вздернутой к широким ноздрям губой. Он был на полголовы выше Павла и по выправке выглядел гвардейцем лет тридцати восьми.

 

***

На дебаркадере, в прокуренной тесной биндюжке с иллюминатором под потолком, Аркадий предложил сесть на топчан за крохотный столик. На нем стояла недопитая бутылка водки, и на чистой салфетке покоился нарезанный пластиками шмат сала, четвертинка очищенной луковицы и полбатона хлеба. Аркадий разлил водку в полиэтиленовые стаканы, слегка приподнял над столом свой:

– Она тебе кем приходилась?

– Всем, – неохотно отозвался Михаев и ощутил, как спазм подступает к горлу.

– Помянем.

Павел тряхнул головой и поспешно проглотил холодную водку, не почувствовав вкуса.

– Пойдем, Аркаша, на берег, – сказал он, – а то следователя провороним.

– Тебя трясет. Накинь на плечи мой дембельский бушлат – из Афгана привез.

Аркадий потянулся, взял с изголовья топчана свернутый в качестве подушки бушлат и неловко накинул его на плечи Михаева.

– Спасибо. Выходит, мы дважды земляки, – сказал Павел. – Я там тоже почти три года по горам и аулам за «духами» бегал, пока в засаду со своей ротой не попал.

– Так ты, конечно, офицер!

– Подполковник. Вторую звездочку подарили при увольнении. Как утешительный приз за ранение и контузию.

– О-о! Простите, товарищ подполковник, – я-то всего-навсего сержант.

– Пустое! Сейчас мы оба шпаки. Да и, сам видишь, нам не до чинопочитания. Выйдем на улицу – там поговорим. Следователя можем проморгать – вдруг не сообразит сюда зайти.

Он стряхнул с себя бушлат и встал.

– Сначала мы, красноярцы, полгода в Фергане, в учебке к Афгану еотовились. Как в том фильме «9 рота», Еб–гору штурмовали с рюкзаками, набитыми камнями, – продолжал Аркадий на ходу. – А потом, в Кандагаре, по горам с духамибодались, в засадах сидели, зачистки в аулах делали. Я и Санька Замараев – он из Мотыгино, охотник с детства – снайперами были. Меня фугасом из гранатомета контузило в одном ауле, и после госпиталя по совету нашего ротного, царство ему небесное, я в Кабуле за баранку сел на «газик». Наверно, это и спасло мне жизнь. А Санька так и остался в триста пятидесятом полку. Их рота в засаду попала, из восьмидесяти человек не больше тридцати пацанов уцелело. Но про Саньку я только при демобилизации узнал – не нашел его в списке красноярских дембелей. Сказали, он «грузом–200» раньше меня посмертно дембельнулся.

На палубе дебаркадера, у кассы, уже стояли дачники, нагруженные рюкзаками и сумками, – две пары пенсионеров и одинокая старушка в мятой болоньевой куртке с пегой болонкой на руках. «Метеор», готовый принять на борт ранних пассажиров, глухо попыхивал двигателем, отравляя воздух запахом газа от сгоревшей солярки. А по трапу на пристань поднимался человек во всем черном, похожий на комиссара времен Гражданской войны: кожаная «жириновка», кожаная куртка и кожаная папка под мышкой. Выражение его узкого лица с горбатым, как топор палача, носом не предвещало ничего отрадного.

– О! Вот и следак хиляет! – сказал Аркадий. – Ну держись, подполковник! Сейчас души наши, как полковнику Буданову, начнет трясти.

Бывший снайпер и кабульский шофер оказался провидцем: следователь добывал правду–матку не только из Михаева. Сначала был составлен протокол на месте происшествия, потом Павла и Гошу, как единственного свидетеля, продержали часа три в милиции и взяли с Михаева подписку о невыезде. А в последующие дни и недели на допросы в милицию вызывались рыжий бармен Боря, охранник Гоша, официантки и уборщица бара и, конечно же, неоднократно Михаев и Аркаша – как главный свидетель и единственный очевидец. Следствие особенно интересовал вопрос, не изнасиловал ли Павел утопленницу, не материл и не бил ли ее, сколько они выпили, о чем говорили, имели ли место ссора и секс, и «по факту утопления» было возбуждено уголовное дело. Михаев пригласил следователя в свое кафе и показал ему снимки Иры на экране монитора, сделанные им в роковую ночь с точным отображением даты, часов и минут в правом нижнем углу, – почти на всех она улыбалась и выглядела счастливой. Следак удивился, попросил отпечатать некоторые из них на фотопринторе для включения в дело, и они выпили по рюмке за помин Ириной души.

Поскольку повестки и звонки из милиции и прокуратуры приходили на дом и, как правило, попадали в руки жены, Павел, потеряв контроль над собой, был вынужден во всем признаться ей, «злой паучихе». И она еще прочнее опутала его своими сетями и безжалостно сосала из него кровь постоянными попреками, уколами, насмешками и угрозами о разводе. Дочку она тоже ввела в курс событий, но девочка неожиданно для нее стала защищать отца, и «паучиха» при дочери не донимала его.

Пресса и телевидение со ссылками на тайну следствия с радостью посмаковали таинственное исчезновение блондинки в голубом платье, но быстро потеряли интерес к мелкому происшествию на бытовой почве.

А Михаев глушил тоску, душевное напряжение и неопределенность своего положения подследственного испытанным русским способом – пил с утра до поздней ночи, часто ночевал в кафе и, не в силах сладить с собой, на рассвете шел на причал – на то место, откуда Ира так спокойно шагнула в воду. Там он иногда виделся с Аркашей. Пили в его биндюжке с электрообогревателем и вспоминали афганские истории, погибших и живых друзей. Аркаша оказался для следствия крепким орешком: события на моле описал в точном соответствии с показаниями Павла, ни разу не сбивался в деталях, и следователь не смог обличить их в преступном сговоре.

Душа не находила успокоения, и он в какой–то момент спохватился, что стремительно приближается к безумию и что психушка ему грозит гораздо больше, чем тюрьма. Уже несколько раз он встречал в городе Иру или видел ее из окна автобуса, выскакивал на следующей остановке, догонял, окликал и, встретив недоуменный или сердитый взгляд незнакомой девушки, останавливался и, не извинившись, уходил, с тревогой думая, что эти «галюники» до добра не доведу.

По совету старой знакомой он обратился к целителю-монголу. В советские времена он закончил военно–медицинскую академию в Ленинграде. А в постсоветскую или постцеденбальскую эпоху монгольский целитель, познавший тайны тибетской медицины, приезжал на своей «тойоте» два раза в год на месяц из Улан-Батора на чудотворную шабашку в Россию. По его рекомендации Павел со спиртного перешел на потребление транквилизаторов – пилюль, каких-то порошков, сиропов из тибетских трав и иглоукалывание «следок» – нижней части ступней. Стоило это недешево, но, кажется, помогало. Но курил почти беспрерывно – на сутки двух пачек сигарет не хватало. И спал иной раз не больше четырех часов, хотя постоянно испытывал сонливость и вялость – этакое состояние выжатого лимона.

 

***

На третий день после происшествия к нему в офис пришли Ирина мать и отчим, оба поддатые и очень решительные. Но Михаев был уже сам после приема изрядной дозы и даже из–за стола не встал навстречу им, а протянутых ладоней не заметил.

Ирина мать с рыжими крашеными волосами и отечными красноватыми щеками алкоголички, неряшливо одетая в мятую черную куртку и потертые джинсы, села на свободный стул с видом непричастной к предстоящему разговору жертвы. Слово взял, нахраписто подступив вплотную к столу Михаева, отчим, худосочный ханурик с испитой физиономией и слезящимися, рыскающими по сторонам глазками.

Похожих типов, вспомнилось Михаеву, всегда готовых на пакость, он встречал, когда по делам службы навещал стройбат в Новосибирске. Туда военкоматы сплавляли, как правило, на трудовое перевоспитание бывших уголовников и находившихся на спецучете в милиции парней. Одного из таких он остановил в коридоре казармы и спросил, почему тот не поприветствовал офицера. В ответ услышал в сопровождении соответствующего жеста: «А ху-ху не хо-хо, корешок?» И тут же «хухошник» оказался в глубоком нокауте на бетонном полу – перевоспитался.

Он сам удивлялся, откуда в нем, считавшем себя человеком уравновешенным, в минуты, когда кто–то вдруг покушался на его достоинство, взрывалось неукротимое бешенство. После того как он в таком порыве метнул стержнем арматурной стали вслед убегающему солдату, оскорбившему его матом, и заостренный стержень застрял в его заднице, Михаев подумал, что может докатиться до нечаянного убийства, и подал рапорт об увольнении из армии. Командир полка порвал листок на мелкие клочки и бросил в корзину под стол: «Этого еще не хватало, чтобы я лучшего офицера из–за чьей–то сраной жопы на гражданку отправил!..».

– Нам из–за тебя, падла, – начал отчим, наклонившись над столом и оскаливая стальные зубы, – мусора покоя не дают, домой приходят, на свою хазу таскают. Ты девку погубил, так держи мазу, понял?

– Конечно, понял! – сказал Михаев тихо. И вдруг, схватив со стола хрустальную пепельницу, заорал командирским рыком: – Сядь на место, сморчок! А лучше вон отсюда! И больше мне на глаза не попадайся.

«Сморчок» отпрянул к двери, но выходить не думал. Михаев поднял трубку и вызвал Гошу.

– Зря ты начальник волну гонишь. Лучше заплати тысячу зеленых, и мы тебя от тюрьмы отмажем.

– А ху-ху не хо-хо, сука? – уже спокойно процитировал стройбатовского воина Михаев. – Я пока следователю не сказал, как ты малолетнюю падчерицу изнасиловать пытался. Об этом знают все ее подруги – свидетелей хватит. А то, что мы сейчас говорили, – видишь компьютер? – я микрофон включил и все записал – для следователя.

На дурака рассказ, но ханурик дрогнул, окрысился и разинул,было рот, и тут вошел Гоша, привычно повернув голову здоровым ухом в сторону начальника.

– Разберись с этим жлобом, сержант: ему от меня что-то надо.

– Есть, товарищ подполковник! – пристукнул Гоша каблуками, сгреб потерявшего блатной кураж папаню за шиворот и, вытолкнув за дверь, последовал за ним.

Женщина вскочила со стула, но Михаев остановил ее резким окриком:

– Постойте, сядьте, Елена Сидоровна! Поговорим.

Она остановилась у двери, прижавшись спиной к косяку, и Павел, глядя на нее с расстояния трех метров, с горькой неприязнью подумал, что она ни единой черточкой лица и тела не имела сходства со своей дочерью. Он перевел – уже невидящий – взгляд на экран монитора и сухо, с ощущением нарастающей пустоты в груди, сказал:

– Денег я вам, Елена Сидоровна, сейчас не дам – все равно пропьете. А когда Иру найдут, похороны и поминки обеспечу. Можете идти, до свидания…

 

***

Он никак не мог забыть, что в тот день, как ушла под воду Ира, почему-то умерла и добрая паучиха – в этом ему чудилось какое-то мистическое предзнаменование. Он прицепил к ее лапкам в качестве грузил несколько скрепок, отнес на причал и опустил в реку с последней, Ириной, ступеньки. Посоветовался с компаньоном и вернул за бесценок в зоомагазин обоих гадов и злую паучиху – ему и одной, домашней, как говорил Аркаша, западло хватало. Его жена угодила в какую–то заразную религиозную секту, ее там забугорные миссионеры-пауки зазомбировали, она перестала заниматься домашними делами, забросила его и сына, и весь свой небольшой заработок отдавала секте, надеясь на какое-то грандиозное воздаяние в грядущей земной и райской жизни. Аркадий отрабатывал охранником последние дни: нашел место шофера «Волги» в какой-то фирме, будет возить начальство, бухгалтеров, снабженцев. Свою машину – старый «жигуленок» – он недавно продал: сын поступал в университет, потребовалась взятка в тысячу баксов.

Двадцать седьмого июня, в день рождения Иры, Михаев принес на место ее гибели букет из двадцати четырех цветков – по числу прожитых ею лет – и ее большую последнюю фотографию. Рассыпанные по равнодушно-холодной и траурно-темной воде красные розы и улыбающееся среди них лицо девушки бесследно исчезли под черным бортом дебаркадера, как и живая Ира.

Следователю Михаев на всякий случай, без протокола, о визите матери и отчима пропавшей без вести – так пока Ира числилась по уголовному делу – рассказал, а заявление писать отказался: «Что с них возьмешь? Все это от нищеты – духовной и материальной. Хотя арабы почему-то считают, что нищему принадлежит полмира».

А сам подумал: кто же Ире подарил доброе сердце, научил бескорыстию и забыл научить противостоянию злу? Только не мать и не отец, которого она не знала, – скорее всего сама природа, Бог… Она бежала от зла, но оно настигало ее и впивалось в сердце клыками и когтями насилия и несправедливости. Она искала любовь, а натыкалась на похотливость, обман и несправедливость. Собственная доброта для нее обратилась во зло, и теперь даже мать обвиняет ее в глупости, безрассудстве и эгоизме.

И никто не подумал, и он в том числе до этой трагедии, что ее добротой пользовались, обманывали и потом отбрасывали, как ненужную вещь, и свой протест она смогла выразить только этим, с виду безумным шагом отчаяния и ненависти к жизни. А может, она только так, не имея в душе ничего, кроме добра и любви, могла высказать самоуважение и защитить свою честь? Он же просто трусливо бежал от настоящей любви и навсегда обречен влачить век с незаживающей раной запоздалого сожаления о невинно загубленной, с его участием, молодой жизни…

 

5

Звонок из милиции о том, что ему надо явиться в морг судмедэкспертизы на опознание трупа предположительно Ирины Александровны Лобановой, Михаеву поступил почти через три месяца, в конце августа. И он, забыв о присутствовавших в офисе при этом двух кредиторов, наезжавших на него с угрозами о немедленном возврате долгов, упал лицом на стол и разрыдался. Мужики поднялись и вышли, пообещав вернуться завтра за результатом.

Лица у Иры не было – объели рыбы, остались обрывки платья на шее и дешевенький сиреневый браслет на запястье со шрамом. Хирург сказал, что тело находится в анатомичке уже третий день, «подразложилось, конечно», и Михаев последний, кого вызвали на опознание как лицо, не находящееся с умершей в родственных связях. Он подписал акт опознания и выскочил на улицу, сдерживая рвоту, – такого запаха тления и ужаса смерти он, подумалось ему, не знал даже в Афгане. И никак не мог совместить в своем сознании живой образ Иры с тем, что от нее осталось после трех месяцев нахождения в реке.

В автобусе он с неприязнью подумал об Ириной матери: что стоило ей позвонить и по–человечески снять с его души частицу невыносимого груза?.. Но за деньгами вот–вот заявится или напомнит о них по телефону. Автобус шел по пологому спуску, и он с высоты смотрел на сверкающую под осенним полуденным солнцем реку, желто-зеленую редеющую листву прибрежных зарослей, желтые пятна леса и дачных садов на склонах загородных гор и думал, что Ира никогда этого не увидит. И почти рядом, за серыми кубами многоэтажных домов, наискосок отсюда, у речного вокзала находится ее настоящая могила. Или вся эта вечно живая, не замерзающая даже в лютые морозы река превратилась в его сознании и сердце в кладбище.

В своих телепатических способностях он убедился буквально через пять минут: едва вошел в кафе, как рыжий бармен Боря подал ему бумажку с номером телефона и сказал, что какая–то женщина только что просила ей позвонить. Он прошел по коридору из зала в офис и, собравшись с мыслями, снял трубку и сразу перешел на деловой тон: пусть мать назовет ему дату похорон, адрес агентства ритуальных услуг и место проведения поминок. Он все оплатит– не наличкой, а перечислением. Мать попыталась возразить: ей нужны наличные деньги. Михаев не стал слушать ее доводов, оборвал на полуслове:

– Не нравится – хороните сами.

И распорядился, чтобы бухгалтер перечислила деньги на банковский счет конторы ритуальных услуг в тот же день.

Хоронили Иру по–современному – из зала прощания при анатомичке судмедэкспертизы. Гроб был закрыт, священник на отпевание грешницы–самоубийцы прийти отказался.

Сам Михаев в общих похоронах и поминках не участвовал – не хотел быть соучастником лицемерной скорби и пьянки с обжираловкой. А то, как нередко случается на русских поминках, с песняком под занавес. Под прикрытием зарослей, оград и памятников дождался, когда автобус увезет провожающих. Потом постоял, склонив седую, наголо остриженную, как у новобранца, голову, под мелким холодным дождем над супесным комковатым холмиком, положил к основанию соснового креста с инвентарным номером захоронения розы. Зашел в офис – голубой строительный вагончик при кладбище, выбрал и заказал скромный мраморный памятник с бордюром под прямоугольный цветник – обещали все изготовить и установить на могиле за две недели, – подписал договор, внес задаток и поехал на речной вокзал – на спуск к воде, где утонула Ира. Его тянуло туда, как пушкинского князя к старой мельнице.

 

***

 

Весь последующий год обернулся для него чередой мелких и больших бед. Пришлось продать квартиру в городе и погасить долги перед кредиторами, избавиться от кафе, на остаток денег купить полуторку–хрущевку на первом этаже пятиэтажки в безработном поселке и зиму и весну существовать втроем на одну офицерскую пенсию. Иногда в доме не было денег на булку хлеба. Чувство безысходности нарастало, а бессонница и воспоминания о смерти Иры терзали душу муками неискупимой вины. Донимала ехидством и попреками жена: «Бизнесмен долбаный, герой кверху дырой. Все-то ты протрахал!». Ей подпевала дочь: «Ты что, папочка, такой грустный? Утопленницу свою вспоминаешь?». И часто плакала, возвращаясь из школы. Мальчишки и девчонки потешались над ее бедностью: они часто меняли наряды, в школу их подвозили на машинах, у всех были мобильники с «наворотами».

Не любил он прошлую власть, покалечившую его тело и душу Афганом. Но еще большее отвращение внушала ему настоящая: обман, лицемерие, пустые обещания, подслащенные мелкими подачками, – суета и томление духа. «И возненавидел я жизнь: потому что противны мне дела, которые делаются под солнцем». Эти слова из Экклезиаста часто приходили ему на ум, отбирая остатки желания жить и что-то делать, чтобы продлить томление пребывания в этом ненавистном мире, лишенном любви и смысла: «Все будет так – исхода нет…» Мириады пауков с их сетями и кровососными хоботками неистребимы.

Второго июня – в годовщину смерти Иры – он провел в городе у Гоши в его холостяцкой «гостинке», крохотной комнатенке на первом этаже с сортиром и душем. Из мебели – рваная тахта, выброшенная кем-то на помойку и приватизированная им, хлипкий столик на алюминиевых ножках и две колченогих табуретки из того же «бутика».

– Ну, скажи, подполковник, за что мы с тобой кровь проливали и калеками стали? – пьяно стонал Гоша. – У меня от этой житухи стоять перестал, Нюрка послала меня на хер и куда-то скрылась… У тебя ствол есть? А у меня две классных «железки» заначено! Давай сколотим из наших ребят боевую группу и устроим хибиш здешним «духам». Ты же российский офицер, дай команду!

– Не мели ерунду, сержант! Кому, зачем? Все это уже было – и что мы имеем?

– Зато нас имеют, как хотят, – и спереди, и сзади. Мы кто, пидоры?.. Ладно, и без тебя обойдемся…

Ранним утром тем же путем, как и год назад, он пришел на причал. В голове после обильного возлияния дешевой водки из дворового павильона и скудной мужской закуски  гудело и стонало. И погода стояла под стать – совсем не летняя, как год тому назад: холодная, сырая; порывы хиуса хлестали в лицо, слепили глаза, и пенистые валы, набегая на причальную стенку и смолистый корпус дебаркадера, разбивались о них с недовольным шипением и яростью. Над взбаламученной поверхностью реки, подобно поземке, серыми клочьями проносился студеный пар, горы на противоположном берегу казались сизыми тучами, упавшими на землю. Михаев бросил вялые розы на воду россыпью – ветер, а потом волна подхватили, спутали, разметали их и понесли к бетонной стене. Давнее решение – еще, казалось ему, с того прошлогоднего дня – надвигалось на него неумолимой реальностью, своей бессмыслицей и неодолимой пучиной, студеные лезвия, дробясь на тусклые брызги, уже обжигали ему колени, и он сделал последний шаг.

Хостинг от uCoz