3. Пираты с парусника «Эспаньола»

Проиграны были все пуговицы с ширинок на брюках с лампасами, и они сползали с живота прихва-ченные на поясе одним крючком. На обшлагах гимнастерки вместо положенных двух осталось по одной пуго-вице. На шинелях, на задних разрезах внизу, из четырех не осталось ни одной. И, вообще, пуговицы в тот тра-гический момент казались лишними; если они на что и годились, так это на игру. Отрезать бы их все и выста-вить на кон!.. Мы с моим закадычным другом Джимом Костяном обсуждали сложившееся положение. К каптенар-мусу, старшему сержанту Яшкову, обращаться было бесполезно. Он уже знал об эпидемии, охватившей роту, и на просьбу выдать пуговицы говорил свое обычное, сузив смеющиеся глаза и вытянув губы: – А корабля не надо? Мы так и звали его – Корабель – с ударением на «е». Он был простодушным и добрым парнем, вечно таскавшим на себе в каптерку и на склады кипы простыней, маек, трусов, суконных и хабэшных гимнастерок и брюк. От него пахло какой-то смесью нафталина и залежавшегося барахла. В дни смены постельного белья из каптерки по всей роте слышался его крик, но никто, по–моему, на него не сердился и безропотно помогал в его хозяйственных хлопотах. – Что делать? – тщетно ломали мы голову над проблемой добычи пуговиц. Предлагались различные варианты обогащения, но все они были уже испробованы или никуда не годи-лись из–за своей фантастичности. Кредиторы от нас отвернулись, видя наше безнадежное положение: что возьмешь с голодранцев с одним крючком на штанах?.. И игра шла без нас. Стоило кончиться уроку, как на свободном пространстве класса – у доски и у двери – выставлялись на кон «ушки» – пуговицы разных фасонов, большие от шинели и парадных мундиров, малень-кие – от гимнастерок и средние – от погон, и наравне с ними котировались обыкновенные железные пуговицы с ширинок. Подстрекнула нас на эту игру популярная в то время книжка Валентина Катаева «Белеет парус оди-нокий» – о двух пацанах, совершавших подвиги во время революции 1905 года. Один из них – гимназист Петя – был «ушкоманом». Участники игры выставляли на кон в шеренгу по одному разнокалиберные пуговицы – «ушки». Как мо-неты при игре в «чику» или мосолыги при игре в бабки, любимую нашим прапрадедом А.В. Суворовым в его дворянском детстве. Но ни денег, ни бабок у нас не было, и их заменили пуговицы с кадетской формы... Битой нам служили, как правило, старинные полупудовые пятаки царской чеканки. От их частых ударов пуговицы вскоре становились плоскими, неузнаваемо мятыми, похожими на мышиные ушки. Тем не менее, они ценились наравне с новенькими, как монеты одинакового достоинства старой и более поздней чеканки. Все равно через день и первозданная ушка будет изуродована до безобразья. Сначала биту кидали метров с четырех, и первым начинал тот, кто попадал в выставленные на кон пуго-вицы или у кого бита ложилась ближе к кону по другую сторону относительно «конующего». Отбросав биту, игроки становились на корточки и по очереди ребром царского пятака били по тыльной стороне пуговицы. Ес-ли она переворачивалась на «орла», счастливчик отправлял ее себе в карман и имел право удара по очередной пуговице. Были такие мастера ювелирно-точного удара, что сразу приватизировали весь кон, ввергая соперни-ков в дефолт и полное банкротство. У меня и Костяна ушки переворачивались реже, чем у корифеев этого бизнеса. И вот мы полностью ра-зорены, опозорены и уже несколько перемен находимся не у дел... Моя дружба с Джимом Костяном началась тоже на деловой почве. Как-то он предложил мне смастерить рогатки – у него была в запасе драгоценная красная резина, а моя обычная – черная, жесткая, как дверная пру-жина, – резина из автомобильной камеры была малоэффективной, дрянной. Она трескалась и часто рвалась, и вместо наслаждения стрельба из такого несовершенного оружия ввергала меня в злую, бессильную тоску. Мы в тот весенний день пошли в парк, вырезали отличные рогатульки из вяза и наследующий день, на-брав гальки, стреляли по листьям на деревьях и пустым ржавым бакам летнего душа в парке. С этого вроде бы пустячного, а на самом деле исторического в нашей судьбе случая стали мы неразлуч-ными друзьями. С Джимом мы были совсем не похожи. Он уродился красивым брюнетом с полными губами и черными, будто вышитыми бровями. Словом, Красавчиом Джимом, как его тогда из зависти называли злые языки. А я, если объективно взглянуть на себя со стороны, являл собой неуклюжую, шепелявую, сероглазую, широконосую и толстогубую особь, находившуюся в неизменной оппозиции к начальству и преподносившему ему гадкие козни. Но взаимная привязанность между мной и Джимом была бесконечной, преданность беспре-дельной. Такое, как и первая любовь, бывает, наверное, раз в жизни, и воспоминание об этой чистой дружбе мне необычайно дорого. В перерывы между уроками мы ходили, обнявшись, по коридорам. В свободное время скрывались в парк и бродили по его тропинкам, говорили обо всем самом сокровенном, зная, что это никогда не обернется против тебя или станет кому-то известным, кроме нас двоих... Читали одни и те же книги. Только поэзию Джим не любил... «Как ты читаешь эту ерунду?» – с удивлением и даже налетом презрения спрашивал он, полистав тол-стую книгу А. Блока. Маяковского он, по–моему, вообще не признавал. А я, помню, читал его один в парке и горько плакал над какими-то душещипательными строками из его поэмы «Ленин». Знать, и из меня, как неко-гда из большевиков, «ужас из железа выжал стон»... Был конец апреля, пахло теплыми липовыми почками. Близились выпускные экзамены. – Если все будешь брать так близко к сердцу – долго не проживешь, – сочувственно предостерег меня друг. Офицеры – воспитатели, особенно В. Фишер, были уверены, что наш дружба вредна. Я «разлагаю» Кос-тяна, дурно влияю на его чистую душу. А я и сейчас думаю иначе: наша дружба, несмотря на некоторые отри-цательные моменты в чисто внешних проявлениях, была для обоих благотворной. Мы оба хорошо учились – здесь даже было у нас скрытое соревнование. Много читали. В наших выдумках было, как правило, навеянной романтической литературой фантазии. И мы оба мечтали стать летчиками. Отец Джима, летчик–бомбардировщик, погиб на войне – его бомбардировщик был сбит в битве под Сталинградом. Джим он очень дорожил его маленькой, на документ, фотокарточкой. Именно отец для него являлся идеалом для подражания и ориентиром для выбора военной профессии – это чувствовалось в любом слове о нем. У Джима была, я бы сказал, светлая и добрая душа. Несмотря на свою нарочитую грубость, он часто краснел, как девушка, от собственных же слов. В своих суждениях он любил рисоваться жестокостью, и поэто-му его звали иногда в духе того времени Шульцем – по имени какого-то жестокого фашиста из фильма. А ино-гда – просто немцем. Хотя в действительности он не совершил ни одного жестокого поступка... Джиму довольно часто приходили посылки от матери из Белоруссии, из Слуцка, и он делил ее поровну с кадетами своего взвода. «Тайноедов» – тех, кто по ночам под одеялом тайком пожирал перепавшие им лаком-ства, – кадетское братство глубоко презирало как чуждое нашей идеологии явление... *** Уроки в тот день закончились.. Весна была в разгаре В открытую форточку дул свежий ветерок, на пар-тах и паркетном полу расплылись солнечные лужи. После «мертвого часа» все рванули в парк – попинать или побросать мяч, побегать, поднакачать мускулатуру на гимнастических снарядах. И только мы трое – Джим Костян, я и Борька Динков – остались в классе. Яркого, талантливого и независимого Борю Динкова звали просто Боб. Он был вызывающе небрежен, неряшлив, дальше и смачней всех плевался. Когда писал, из–под его пера летели брызги. Спорт, музыка, танцы давались ему легко, но всерьез он ничем заниматься не хотел. Разве что химией, да и то химкружок он выбрал потому, что ему нравилась молоденькая лаборантка–татарочка Венера. А читал он больше и быстрей всех. Он любил стрелять из стеклянных трубок жеваным хлебом и бузиной. Все свои подтяжки, – как и все мы, впрочем, – он распустил на резинки для стрельбы бумажками пульками. Уши и пальцы его были коричневыми, как у старого курильщика, от проявите¬ля и закрепителя. Но самым феноменальным и примечательным в Бобе был, безусловно, его необычайно натренированный язык. Никто не мог с ним сравниться в ругани, в поношениях, передразнивании и придумывании прозвищ. Не пацан, – а какой-то фейерверк (Эманг – Юрка Винокуров – это слово произносил на свой манер: «фейрок») не-обузданных страстей! Ни на что он не тратил ни умственных, ни физических – все ему давалось и делалось как бы походя, само собой. Делалось мимоходом, наспех, небрежно... На спортснарядах он крутил довольно сложные упражнения, вплоть до «солнца», не заботясь о чистоте исполнения. А когда садился за пианино и на слух играл залихватские мелодии, то из–под рук его неслись та-кие разболтанные звуки, что, казалось, у инструмента вырывают зубы, и он кричит от боли. Наш класс напоми-нал тогда нэпмановский кафе–шантан. Боб, по–моему, играл только фокстроты. И танцевал, помнится, одни фокстроты. Танцевал, выделывая невообразимые па, весь дергаясь и ссутулясь и кренясь куда-то набок, как лодка, зачерпнувшая бортом веды. А рука, державшая руку партнера, работала на манер шатунного механизма. И характер у наго был сангвиничный, растрепанный, как душистая копна сена. Таких людей обычно лю-бят, потому что они оригинальны и неожиданны. Середины для него не существовало. Он был перманентно возбужден, обуреваем очередной идеей. Кричал, плевался или хохотал, запрокинув голову и широко разверз-нув рот с белыми крупными зубами. Однажды Борис Овсянников в этот момент кинул ему в разверзнутую пасть пуговицу. Боб поперхнулся, выплюнул ее и продолжал хохотать. Но тут фронтовик–гвардеец Борис Овсянников сообщил, что пуговица волшебная – от ширинки. И Боб мгновенно страшно разъярился. Он плевался, поносил своего тезку семиэтаж-ными руладами, а потом, продолжая плеваться на бегу, кинулся в умывальную комнату – полоскать глотку. В выдумках он тоже был неистощим. Шли выпускные экзамены, а Боба угораздило влюбиться в Розу, студентку 1–го курса пединститута. Она жила совсем близко от нашего училища, на углу улиц Комлева и Карла Маркса, в доме из красного кирпича. Боб убегал на ночь, положив в свою постель под одеяло шинель. А, чтобы придать еще большую достоверность этому манекену, на подушку клал сапожную щетку так, что ее волосы едва торчали из–под одеяла. И все же его разоблачили. Дежурные офицер воспитатель и его помощник–сержант задержали Боба при возвращении от любимой ранним утром, перед подъемом, через предусмотрительно не закрытое окно уборной на первом этаже. И угодил он уже не в наш училищный карцер, а в более почетное место – на гарнизонную «губу». Что, в об-щем-то, генералом Рудневым, начальником СВУ, делалось не по закону: на гауптвахтой наказывают военно-служащих, принявших присягу. А у нас и паспортов не было, и присягу мы принимали только по окончании училища.. *** Но я невольно забегаю вперед. А вот тогда, в той трагической ситуации с “ушками”, Боб пришел к нам на помощь. – Пойдемте, покажу! – сказал он и подвел нас к печке–голландке, отделанной белым кафелем. Такие печки были в каждом классе, но они, наверное, перестали топиться еще во времена благородных девиц, которых воспитывали в этих же стенах. Тем прекрасным девицам продавал булочки сам пролетарский писатель Максим Горький из булочной Семенова, когда проходил свои «университеты» в Казани. Потом, после революции, здание занимал пединститут, а во время войны здесь был госпиталь. На чердаках и в парке мы час-то находили гипсовые руки, ноги, шины и окровавленные бинты. Нам же печки служили, как правило, местом для тайников. А училище обогревалось по зимам довольно скудно – от собственной котельной, находившейся в подвале в левом крыле главного корпуса. Боб открыл чугунную дверку, засунул в печурку руку до отказа, морщась долго шарил в пыльной глуби-не и, наконец, извлек грязный белый кошель. Он потряс им перед нашими носами. Кошель издал чудный бу-бенчиковый звон. – Ащутняете? – спросил Боб. – Ащутняем! – едва не лишившись дара речи при виде таких сокровищ, разом выдохнули Джим и я. Слово «ащутнять» происходило от русского слова «ощущать». В наш обиход его внедрил Юрка Вино-куров по кличке Эманг. В результате длительной эволюции оно обретало новое звучание: ащутнять, ащупет-нять и другие вариации на ту же тему. Оно могло выражать, в зависимости от обстоятельств, самые различные эмоции: восхищение, горе, негодование. Когда произносил его сам изобретатель, то глаза у него закатывались, увесистая челюсть выдвигалась вперед, и вместе с брызгами слюны из самой утробы родилось как заклинание: – А–ащутнительно! Мы впали в телячий восторг. Ушки разных калибров – от гимнастерок, парадных мундиров и шинелей, от брюк, обладавшие равным достоинством при постановке их на кон, – переливались в наших руках, издавая волшебный звон. Как-то прежде мы не замечали, что Боб был столь удачлив в игре. А тем более, что он уподо-бился пушкинскому скупому рыцарю, внезапно решившему взять нас в долю. Постановили, что с этого дня всю добычу начнем складывать в один мешок. Можно было даже пойти на расточительство и пришить пуговицы на свои сползающие штаны и расхристанные гимнастерки. Наиболее неудачливым игрокам приходилось просить у «магнатов» пуговицы на прокат на время утреннего осмотра, а после отрывать их и возвращать законному владельцу. – Пойдем в парк! Засыпав в карманы по горсти ушек, мы надежно припрятали мешок и, полные радужных надежд на гос-пожу–удачу, побежали на улицу – играть, играть!.. Кажется, так воскликнул в свое время безумный игрок Достоевского. Этот день (жаль, не помню даты) можно считать днем создания пиратского триумвирата. До сей поры, кстати, существовал триумвират Винокуров–Костян–Матвеичев. Однако он, как и Римская империя, развалил-ся ввиду появления внутри него двух непримиримых идеологических течений – бидвинизма, как нового и пере-дового, и эманизма, реакционного и потому обреченного на неминуемую гибель. О возникновении «Союза пиратов» широкой общественности было объявлено немедленно. Однако у меня отсутствовало подобающее пирату звучное имя. Английский язык, заменивший с тех пор нам родной, быстро подсказал мою новую кликуху: Джон Олд. Единогласно, неизвестно за какие заслуги – скорее всего, за горячую верность идее – я был избран капитаном пиратской шхуны «Эспаньола». Боб так и остался Бобом. Пошарив глазами по карте мира, мы придумали ему и фамилию – Ванкуверец. Джим, обязанный своим именем сентиментальным родителям, так и остался Джимом. Его папа и мама заре своей супружеской жизни посмот-рели зарубежную кинокартину с участием брата Джима и сестры Жанны. Фильм произвел на них неизгладимое впечатление, и он впоследствии так и окрестили своим детей: Джимом и Жанна. А вот пиратской фамилии Джима я не припоминаю. Она просто не прижилась... Потом я и Боб написали Гимн пиратов. Вот его бессмертные слова: – Наш форштевень режет волны, Рулевой штурвал вертит, А на гроте в бочке старой Капитал Джон Олд сидит. Резали «купцам» мы фалы, Брали их на абордаж, Но нигде великодушья И в помине нет у нас. Корабельный кок наш Князев К ужину подаст нам фал. Попивая ром из чарок, Вспоминаем про аврал. Я бы мог привести здесь и ноты этого замечательного произведения, возникшего из вдохновенных душ в то историческое и героическое время, но не знаю музыкальной грамоты. Мы горланили этот гимн, наверное, с не меньшим энтузиазмом, чем Павел Коган с друзьями свою «Бри-гантину». Обнявшись – капитан, конечно, посередине, боцман Боб и шкипер Джим слева и справа от меня, капитана Джона Олда, – мы выступали перед негодующей чернью, плебсом, лишенной романтизма толпой, в коридоре, в классе, в спальне, в туалете и на открытой эстраде в парке. В правом ухе у нас было по серьге – куску красного плексигласа от зубной щетки с зажимом из медной проволоки. Проволока врезалась в мочку так, что набухало все ухо, становясь краснее серьги. На голову Боб повязывал кусок ситца, оторванного от революционного красного плаката. А мы, Джим и я, предпочитали ко-сынку из вафельного полотенца. Конечно, нас не признавали и преследовали. Возмущенный Эдик Князев (позднее он стал Медведевым), прозванный Хрю–хрю, а также Сало, Шпиг, за свою неизменно красную щекастую милую мордашку, рекрутированный нами на «Эспаньолу» без его согла-сия коком, к своим обязанностям не приступил. Более того, он организовал враждебную оппозицию, грозил бунтом на корабле. И тогда мы предупредили его публично, что вместо купеческих фал (под фалами, кстати, подразумевалась самая представительная часть мужского тела) ему придется подать нам на стол свои собст-венные. Или мы просто вздернем его на рее. Князеву подпевал Сашка Быстров (он же Горбоносый, Ракша – Демон, Каин, Бонэ). Юрка Винокуров, более известный под именем Эманг, прикрывал свою деятельность ту-манными фразами, выдержанными в духе оголтелого эманизма и выступлениями перед народом в качестве акына с балалайкой вместо домбры: «Вы, пираты, дурацкое племя, а Бидвин – самый главный болван...» Перед отбоем пираты, уже без кальсон, –они висели на задних спинках кроватей завязками внутрь, – но с серьгами и в косынках, собирались на мою кровать. И здесь, подпрыгивая на сетке, изображали качку, а Джим старательно крутил воображаемый штурвал. Потом мы вставали, рванув на груди нижние рубашки, обнима-лись и пели свой гимн. Неслись проклятия обывателей, но Боб мог легко отбрехаться и отплеваться от любого числа недоброжелателей. – Да здравствуют пираты – рыцари удачи! – вопили мы. – Молчите, жалкие купчишки! На рею вас за фа-лы, на рею! Иногда в нас летели подушки, завязывалась возня, но всегда мирная. Большинству нравились наши вы-ступления. А возмущение было только для того, чтобы погорланить, подурачиться за одно с нами и подстрек-нуть пиратскую троицу на еще большие экстравагантные подвиги. Джим искусно вырезал из стиральной резинке печать – череп с перекрещенными костями и буквы «СП» (Союз пиратов). После этого чернильные отпечатки нашего союза стали появляться повсюду. Князеву мы не-сколько раз посылали «черную метку» с этой печатью, поскольку он по–прежнему не соглашался быть нашим коком, злонамеренно дискредитируя содержащуюся в нашем гимне декларацию о непосредственном сотрудни-честве с пиратами. Джим предложил рецепт «рома». Мы его с восторгом поддержали, и вскоре он представил на пробу пер-вую чекушку напитка. Это был березовый, выдержанный в течение нескольких дней сок с добавкой в него са-хара. После рома мы шатались и горланили свой гимн с еще большим энтузиазмом. У нас созревал план по-стройки плота на Казанке. Костян рисовал пиратские корабли. Боб и я вели дискуссии с Эмангом, которого, несмот¬ря на прежние разногласия, поддерживал кок–саботажник с «Эспаньолы». Из книг мы черпали все большие сведения о нравах пиратов, и плебс каждый день ожидал от нас свежих проделок и концертных номеров. Однако и воспитатели не дремали. Георгий Кузьмич Рябенков (он же Риббентроп, Крябя, Старая Воро-на, Нотацист и Сам) предпринял на нас беспрецедентное идеологическое наступление. Помнится, он прово-дил со мной продолжительную беседу в умывальной комнате, вразумляя, что я заразился духом поклонения кровавым разбойникам и грабителям. Предпринимались психологические диверсии против Боба и Джима, по-пытка изолировать их от моего тлетворного влияния. Нельзя, что ли, говорилось нам, найти другую, более идейную, советскую по духу, игру? Друзья от меня не отреклись, а наши души оставались глухи к карканью Старой Вороны... И зря он, наш воспитатель, суетился, расходовал на нас столько риторической энергии. Мы не стали раз-бойниками. Мы не хотели ни красть, ни убивать. Мы просто дышали морем, слушали хлопанье парусов и шуршание волн, перекатывавших по палубе клочья пены. Мы стонали, натягивая снасти. Мы глохли от шума ветра и шатались на палубе под ударами волн. Хотя – и это был самый убийственных довод наших противни-ков – ни один из нас до той поры ни разу в жизни не видел моря. Но агрессивное упорство, с которым нам мешали жить в этом выдуманном мире, заставляло крепче дер-жаться за виртуальность. С возрастом все прошло и, хотя нас часто ребята называли пиратами, мы знали, что это просто дань до-рогому для всех кадетов третьего выпуска воспоминанию. Дорогому и теперь, через двадцать с лишним лет. «Люди Флинта песенку поют», – слышу я известную в свое время песенку «Бригантина» и вижу родные лица Джима и Боба, боевых соратников капитана Джона Олда.

 

Предыдущая Содержание Следующая


Хостинг от uCoz