1. Это начиналось в войну

Для начала поясню: Бидвин – ничто иное, как одно из моих многочисленных прозвищ в кадетские годы, не потерявшее своей актуальности по сей день. А в те годы это было уникальное явление кадетской общественной жизни, ибо именно благодаря прозвищу я создал еще один «изм» ХХ века – бидвинизм – науку о кадетском братстве и любви к нашим традициям. А противоположность бидвинизма – эманизм, автором и единственным пропагандистом которого был Эманг, он же Гимадрилла и Юрка Винокуров по подложным документам. Эманизм исчез из нашего сознания вместе с затерявшимся в лабиринтах бытия его незадачливым создателем.
Бидвинизм же, как вы можете судить по этим заметкам, живет и побеждает как единственно правильное учение, утверждая бессмертие наших, кадетских, идей и любовь к своему российскому Отечеству....
Итак, уважаемый читатель, взгляните на события тех далеких и славных лет суворовцев–казанцев глазами Бидвина...
И еще... Редактор этой книги Владимир Гладышев, совершенно бескорыстно выполнивший уйму дел для доведения моего творения до ума – вплоть до компьютерного форматирования, – попросил меня пояснить, почему в конце очерков «Глазами Бидвина» я поставил две даты их написания. Ну, во–первых, Владимир Иванович, Бидвин пока еще не стал «жмуриком» и продолжает смотреть в прошлое, настоящее и будущее обоими глазами. А во–вторых, если серьезно, очерки были написаны тридцать лет назад, ни разу не редактировались и не публиковались. И вот в этом – 2001–ом – году, когда третьему выпуску Казанского СВУ исполняется полвека, я подкорректировал их и дополнил несколькими эпизодами из неопубликованных воспоминаний Айрата Фасхутдинова «Суворовцы – казанцы» (1984г.). И теперь, в несколько причесанном и расширенном виде, представляю на суд читателя благодаря щедрым сердцам моих испытанных друзей – Татьяны Витовой, Александра Андреева и Юрия Руденко...

***
Пишу в комнате дочери, за ее письменным столом. Моей Татьяне одиннадцать – как раз столько, сколько было мне в том бесконечно далеком сорок четвертом, когда в вятский городок Мамадыш, в наш деревянный двухэтажный дом пришел на мое имя вызов в суворовское училище. Шел сентябрь1944года, в Казани шел набор во вновь создаваемое суворовское училище. Моя прошлогодняя попытка – поступить в Сталинградское СВУ – печально провалилась: мы с мамой поздно собрали и послали документы в приемную комиссию.
Три дня и три ночи я один – без мамы, родных или знакомых – ждал на маленькой мамадышской пристани пароход. Съел за это время весь полученный по карточке на несколько дней вперед черный и такой вкус-ный липкий хлеб.
Моя мама работала почти круглые сутки. Иногда прибегала ко мне на минутку, бледная, истощенная, вздыхала и снова исчезала, маленькая и как будто испуганная. Километрах в двух от пристани находился ее пост: она охраняла на берегу Вятки бревна и дощатый лабаз ткацко–прядильной фабрики, эвакуированной в наш городок в сорок первом откуда-то с Запада.
Стояло бабье лето. Погода установилась солнечная и ветреная, воду на реке рябило, и клев, как жаловались пацаны, изредка удившие с носа и кормы пристани, был плохой. На противоположном низком берегу Вятки пылал желтой листвой тальник. Ночью становилось холодно, неуютно, а протолкнуться в крохотный зал ожидания было невозможно. Здесь – при свете закопченной керосиновой лампы – на полу, на скамейках среди мешков, котомок и ведер в потной духоте и невероятной тесноте спали бабы, старики и дети. А мне по ночам приходилось, свернувшись в калачик, корчиться в проходе пристани – с берегового борта на причальный. На остром влажном сквозняке, свернувшись калачиком на каких-то тюках, я тщетно пытался согреться и заглушить голодное урчание в животе. Под голову пристраивал пудовый мешок с картошкой – его мне предстояло доставить в Казань семье моей старшей сестры Наталии.
Днем по пристани нервно ходил и курил длинные папиросы командир партизанского отряда, отец моего эвакуированного дружка – белоруса Витьки Баранова, одетый в черную гимнастерку с орденами. Периодически он на чем свет разносил начальника пристани за то, что нет парохода, и он, командир, опаздывает из отпуска. А однажды на дебаркадере появился подвыпивший матрос. На спор с танкистом, пугавшим меня страшным обгоревшим лицом, матрос скинул с себя бескозырку, форменку и клеши, перемахнул через перила дебаркадера и на долго скрылся под водой. Широкими саженками переплыл Вятку, довольно широкую, а главное – очень холодную в эти дни, туда и обратно – и торжественно вышел на берег у носа дебаркадера.
В ночь перед приходом парохода я не выдержал голода и холода и побежал домой. Пристань находилась довольно далеко от города. Идти по темному пустынному берегу, когда слышишь только собственные шаги по каменистой дороге, шуршание набегающих на гальку волн и видишь справа крутые и темные скаты холмов, иссеченные оврагами, было жутковато. К тому же перед этим я прочитал книжку «Каменотес Нугри» о строи-тельстве пирамиды фараону Хеопсу. Фараон умер, его со всеми египетскими почестями положили в пирамиду, а Нугри, тесавший для нее камни, решил похитить у мумии фараона оставленные для его загробной жизни со-кровища. Заранее спрятавшись в пирамиде перед похоронами, он долго блуждал по лабиринтам, встречаясь с разными страшными каменными божествами, добрался до мумии, забрал драгоценности и, в конце концов, погиб от голода, потому что вход в пирамиду оказался заваленным скалой.
И пока я шел по ночной дороге, озираясь и вглядываясь в темноту, мое воображение рисовало страшные картины из повести о древнем любителе легкой наживы.
К тому же ходили слухи о дезертирах, любителях человечьего мяса, и в заросших густым кустарником оврагах прятаться им, как мне чудилось, было самым надежным местом.

***
Ночевать мы, я и мама, попросились у знакомых, живших на берегу Вятки, откуда можно было услышать пароходные гудки. Их хриплое паровое рыдание разбудило нас утром, и мы, задыхаясь и подгоняя друг друга, рванули к дебаркадеру.
Пришло одновременно два долгожданных однопалубных парохода, но оба были переполнены грузами и пассажирами. Мне досталось место на палубе «КИМ»а (для забывших эту некогда известную аббревиатуру даю расшифровку: коммунистический союз молодежи). Здесь лежали друг на друге неведомо откуда доставлявшиеся пласты каучука, и все на пароходе пахло резиной и древесным дымом, валившей из толстой трубы. Плыть надо было трое суток, а хлеба мама у кого-то заняла всего полбуханки, и я его, по моему, уничтожил сразу, как только пароход отвалил от пристани. С берега махала мне рукой и утирала слезы моя мама, Евдокия Ивановна. Она оставалась в Мамадыше не совсем одна – с козой Манькой.
Благо в Казань, в ремесленное училище, плыл мой дружок – Петька Бастригин, сирота, очень пронырливый, конопатый паренек. Мать его умерла до войны. А прошлой весной умер от «разрыва сердца» отец–сапожник, демобилизованный из армии по болезни за полгода до смерти. Пока отец находился на фронте, Петька и его младший братишка Санька жили с теткой, настолько вредной, что Санька предпочел сбежать от нее в в мамадышский детдом...
Петька быстро снюхался с казанскими мальчишками из колонии для малолетних преступников, работавших лето в пригородном колхозе. С их грозным коренастым паханом и его шестерками я тоже был знаком. В первую же ночь нашего плавания колонисты ночью украли у старика–татарина ведро меда, и Петька под покровом темноты пару раз притаскивал мне ломти хлеба с липовым медом. Не помню, думал ли я тогда о моральном праве есть этот хлеб. По пароходу блуждал беленький старичок в лаптях и холщовых портянках до колена и матерился на русском и татарском, испытующе вглядываясь в лица пассажиров прицельным взглядом.
Ночи я проводил у пароходной трубы. От ее железного тела исходило благодатное тепло. Было, правда, не совсем комфортно сидеть на покатом скользком кожухе у ее основания, упираясь спиной в трубу, а ногами в стенку рулевой рубки. Пароход тяжело пыхтел, шлепая по воде колесами, на мачте горел красный фонарь и плескался треугольный флаг. Запах резины перебивали свежие запахи реки и осеннего тумана. Было зябко и одиноко...

***
На казанской пристани я впервые увидел пленных немцев. Их было видимо–невидимо. Они сидели рядами на скате берега, на земле, поджав ноги, и от пространства над ними исходил, хорошо помню, густой отвратительный запах человеческих испражнений. Потом, уже подходя к трамвайной остановке, я понял, откуда этот запах: за каким-то киоском лежали груды этого арийского «добра»... Не исключено, что это были немцы, взятые в плен под Сталинградом – тоже на Волге, – а может, и на Курской дуге. Сейчас они сидели, мятые, небритые, с расстегнутыми воротниками грязно–серых мундиров, и жмурились, глядя на блестевшую под солнцем «мутер – Волгу». Они были живы. А мой брат Кирилл уже полтора года лежал в земле, где-то под Орлом, с осколком мины в затылке.
У меня был только казанский адрес сестры. В трамвае мне подсказали, как доехать до Малой Галактионовской, где она жила в квартире с мужем и годовалой Светкой. Но остановку назвали не точно. Я вышел в центре города – на «Кольце» – так в обиходе казанцы называли площадь Куйбышева – кадета царских времен и пламенного революционера. Со своим мешком картошки весом в пуд на плече, часто останавливаясь передохнуть, потный и полуобморочно голодный, я доплелся по Пушкинской до Ленинского садика. И здесь внезапно столкнулся с Наташей, с сестрой. Она и ее муж, Ахмет Касимович Аюпов, работали неподалеку – в Татарском обкоме ВКП (б) инструкторами – она в отделе народного образования, он – в сельскохозяйственном. Наташа спешила на обед – к полуторагодовалой дочке Светлане, оставлявшейся родителями на попечение какой-то няньки. Работать им приходилось не менее двенадцати часов, часто без выходных. Да еще и по ночам дежурить: Хозяин – так обкомовцы между собой называли Сталина – предпочитал работать по ночам и не приведи Господь, если он или его приближенные позвонят в любое время суток и у телефона никого не окажется.
А мой спутник, Петька Бастригин, едва мы сошли с парохода, сразу же куда-то исчез. Помнится, я очень удивился, увидев его на «колбасе» встречного трамвая, когда я ехал с пристани в город. На этом контакты с ним прекратились, хотя наша дружба имела богатое прошлое. Вместе мы три года проучились в одном классе. Вместе совершали лихие вылазки в чужие огороды за огурцами и подсолнухами. А прошлым летом часто ходили на базар, где я «на хапок» украл с прилавка трофейную зажигалку у старика, торговавшего разными привлекательными побрякушками. Нагнал меня не милиционер, а долговязый урка, по–большевистски реквизировавший у меня награбленное и навсегда радикально излечивший меня от деятельности подобного рода. Зато мы совершили неудачную попытку залезть в квартиру к Петькиным соседям, когда его отец лежал в больнице, а Петьке и его братишке Саньке было нечего есть. Поделиться с ними я тоже не мог, поскольку скудным карточным пайком скрупулезно заведовала моя мама. В этом случае от совершения преступления нас остановил замок, не пожелавший открыться гвоздем.
Прожил я у сестры во влажной полуподвальной квартире, нравившейся двухвосткам, дня три. За это время прошел разные комиссии – медицинскую, мандатную, – сдал экзамены по русскому языку и арифметике. Неудачно прыгнул с подножки трамвая и по неопытности ободрал себе локти и колени. И в конце концов оказался в «карантине» – так назывался дом на территории суворовского рядом с проходной. Там вскоре поселились семьи наших командиров и преподавателей.
В карантине сдружился с казанским пацаном Юрой Бирюлевым. Спал с ним на одной кровати, и в одну из ночей он меня обмочил. Хотя, впрочем, Юрка пытался свалить эту слабость на меня. На некоторое время я потерял к нему доверие: недержание могло обернуться для меня отказом на прием в училище. Впрочем, и для Бирюлева его «диверсия» подмочить свою и мою репутацию прошла безнаказанно.
Мы жили в карантине, одетые в штатскую одежонку, а мимо нас проходили в столовую и из нее подразделения облаченных в ослепительную форму суворовцев. И Боря Овсянников, фронтовик с гвардейским значком, запевал звонко и тоже ослепительно: «На рейде опять легла тишина, а море окутал туман...»
У нас было одно утешение: мы питались в той же столовой и ели то же, что и эти счастливцы в форме. И нас, как и их, называли воспитанниками. Обращение «суворовец» было учреждено только несколько лет спустя, и мы долго путались, называя себя при рапортах воспитанниками. Потом, оказавшись в армейских офицерских училищах и академиях, обрели всеми признаваемое универсальное историческое гордое звание – кадет.
Тогда, в столовой суворовского, я впервые познакомился с рисовым пудингом, залитым фруктовым соусом. А также – с компотом... И вообще, только теперь, после долгих лет систематической голодовки, я познал чувство сытости. Много лет спустя, полковник Карпов, первый начальник санитарной службы Казанского СВУ, скажет, что в физическом развитии – из–за военной голодовки – мы отставали от нормы от двух до трех лет. И какими же богатырями стали многие из нас за годы кадетской житухи! Меня это не касается: я горд тем, что ни разу в жизни не перепрыгнул «коня» дальше его середины. Даже на выпускных экзаменах в Рязанском Краснознаменном пехотном училище им. К.Е. Ворошилова. Мешал бидвинизм или что-то ниже – об этом пусть судят потомки...
Да и, в конце концов, живой скакун служит как раз для того, чтоб сидели и скакали на нем, а не прыгали через него!

***
Время бежит стремительно, даже не каждому году дано оставить в нашей памяти глубокий след. И не удивительно, что мой друг–кадет Боб Динков при встрече через двадцать лет после окончания СВУ забыл «Гимн пиратов». А я – и то с помощью кадета четвертого выпуска Рустэма Тагирова, полковника–танкиста и моего друга, известного почти всему миру под кличкой Мэки, – едва вспомнил, как мы с Джимом Костяном возили друг друга по на белом диванчике в ротном «красном уголке». Трасса пролегала из одного конца комнаты в другой по зеркально надраенному мастикой и стеарином паркетному полу. Один перерыв обливался потом я, а Джим в позе брюлловской турчанки возлежал на трофейной немецкой мебели. В следующую перемену мы менялись ролями, и он становился рикшей, а я – пассажиром–плантатором...
Да, многое забыто. Мы невозвратно оставили где-то за слоем времени часть самих себя – и это грустно, черт возьми!.. Может, как раз в этом и кроется конфликт «отцов и детей»: отцы забывают, какими были они в детстве и ранней молодости.
Чтобы не зарыться в подобных рассуждениях и оживить повествование, я ограничусь тем, что восстановлю несколько случаев, а то и просто моментов, черт – преимущественно смешных или забавных – из жизни кадет третьей роты нашего – третьего – выпуска Казанского суворовского военного училища образца 1951 года...
И все же, в качестве лирического отступления, – вы помните, ребята, осень сорок четвертого года? Тогда два месяца – весь сентябрь и до конца октября – стояли удивительно солнечные и теплые дни. Утром, когда нас выводили в парк на физзарядку, тело под гимнастеркой ошпаривало холодом, сухие листья хрустели под ногами, как пластинки льда. И на липах и вязах желтые и красные листья были словно присыпаны серебряной пылью. Воздух был крепкий, чуть колючий, как огуречный рассол. Часам к девяти–десяти становилось теплее, на листьях и стволах деревьев появлялись капельки пота, а к полудню наш парк был весь пронизан солнечным светом, не очень ярким, как будто приглушенным, как будто чуть–чуть седым. И только из глубокого оврага, отделявшего нашу часть парка от городского имени Горького, тянуло влажной прохладой.
Таким же солнечным и добрым к нам был и сентябрь пятьдесят первого года, когда мы окончили суворовское, надели курсантскую форму, приняли присягу и, встав на колено, поцеловали свое Знамя, осенявшее наше кадетское бытие целых семь лет. И потом поезда развезли нас в новую жизнь, где мы вот уже десятки лет проходим испытание на прочность в ожидании редких встреч под кровом родного училища...

 

Предыдущая Содержание Следующая


Хостинг от uCoz